Выбрать главу

Я видел, как горели огнем глаза Ивана Вишенского, и откуда взялось у него такое самоотречение, не дворцовое ли болото заставило его, простолюдина по происхождению, задуматься над судьбой простых людей? Но разве этот путь может привести к спасению? Отшельничесто, пещеры, раскаяние, бегство, а тут... что изменится здесь, когда лучшие мужи уйдут и освободят в типографиях и школах места для чревоугодников — православных и католических?

— Вижу, мой друг, что сомневаешься в правильности избранного мной пути, — сказал Иван. — Но пришел я этой мысли через горнило бедности, грехов и соблазнов. И узрел: погибает наш народ — кто в нищете, кто роскоши. А что хуже — нищета или роскошь? Нищета, убожество — это горе, но они очищают грешную душу человека, и хоть люд тот темный, зато чист духовно и всегда готов, чтоб его вели на борьбу. А роскошь растлевает души людей, которые могли бы возглавить народ. Кто же поведет очищенных в горе людей к свету правды? Мы — прозревшие мужи, вышедшие из простого люда, способные совершить этот подвиг!

— А если все — вот эти прозревшие мужи — станут бороться в кельях отшельников, кто тогда будет трудиться, кто будет учить ремеслу юных, кто станет дидасколом в школах, кто будет печатать божественные и светские книги, которые так нужны нашему народу? Кто, благочестивый Иван?

— Не все так поступят, как мы. Найдутся у нас светочи науки и просвещения...

Я вспомнил об этом разговоре с Иваном Вишенским, когда, одинокий, униженный и оскорбленный женой, бродил по городу. И что же из этого вышло? Где же твой подвиг, инок Иван, и кому он нужен, если б ты даже и совершил его? Ты, наверное, последовал за Княгиницким на Афон, и вас тут нет... А нашу церковь ныне осквернили, ваши молитвы нас не спасли, мы, точно овцы, разбрелись молча. А может... если бы у царских врат стоял сегодня не наш никчемный батюшка, а одержимый волей Иван Вишенский, может, мы бросились бы сообща на Соликовского и изгнали его из храма?

Я снова оказался возле церкви — с той стороны, где громоздились присыпанные снегом кирпичи от колокольни, которая завалилась два года назад. Стояла она всего месяц — величественная, высокая восьмиэтажная башня, сооруженная на деньги купца Давида Малецкого, и рухнула: не на прочном фундаменте заложили ее строители. А ты, Иван Вишенский, строишь в афонской пещере храм царства божьего, шпиль его, наверное, уже на небеси, в раю, возле самого господа, а на твоей земле еще не заложили ни единого камня в фундамент, на котором мог бы утвердиться этот твой храм духа. Строй, Иван, не все поднимутся к твоим высотам, но если мы тут не начнем собирать гранитные песчинки, если не утрамбуем своими ногами почву и сами не сделаемся этой почвой, то обрушится твой храм, когда поставишь его на землю, как вот эта колокольня Давида.

Так рассуждал я в тот рождественский день, слоняясь по русским кварталам и краем уха прислушиваясь к тихим вздохам людей, которые то тут, то там собирались толпами в переулках: Соликовский закрыл и Богоявленскую церковь в Галицком предместье, и Пятницкую — в Краковском, дотянулись его когти даже до кафедрального собора Юрия — резиденции православного епископа Гедеона Балабана.

Укрепить свою почву... Как, с кем? Я подумал о братчиках — каждый сам по себе. А если бы их всех объединить? Но с чего начать? Как помочь оскорбленным, как защитить православных от страшного натиска католицизма? Надо не складывать руки, а браться за дело. И у меня возникла мысль о типографии Ивана Федорова, который год назад умер в Онуфриевском монастыре, заложив за долги печатный станок ростовщику Израилю Якубовичу. А что, если бы начать с книг? Но где взять денег, чтобы выкупить станки, где найти помещение, печатников, граверов, бумагу? Я даже согнулся под тяжестью этих мыслей, всю ночь они не давали покоя.

После праздников я направился в свою цеховую мастерскую: заканчивал две тонкие работы — седло и сагайдак, которые делал я не для продажи, а ради удовольствия, ради самого искусства. В том расписном седле и с сагайдаком, вышитым золотыми нитками, мог бы ехать на войну сам гетман. Работа доставляла мне радость, поэтому и спешил я в мастерскую, чтобы немного забыться.

Но я даже подумать не мог о том, какое огорчение ждало меня в мастерской. Цехмастер, всегда относившийся ко мне благосклонно и восторгавшийся моими работами, встретил меня недружелюбно, будто впервые увидел, будто бы я не давний член цеха седельщиков, а какой-то бродяга. Он преградил мне дорогу и сказал: