Бланес стоял, уперев руки в бока, уставившись на меня с задумчивым видом, и продолжал говорить мне всякие гадости, но любому было бы ясно, что думал он об этой женщине и оскорблял меня не со зла, а лишь бы что-нибудь делать, пока думал, и тем самым не дать мне понять, что думает именно о ней. Подойдя ко мне, он нагнулся, тут же выпрямился с бутылкой в руках и не торопясь высосал из горлышка остатки пива. Потом походил по сцене и снова уселся, зажав бутылку между колен и сложив на ней руки.
— Я все же поговорил с ней, и она кое-что рассказала, — продолжал Бланес. — Мне хотелось понять, что все это значит. Потому что — не знаю, понимаете ли вы, — но дело тут не только в том, чтобы положить деньги в карман. Я расспросил ее, что мы, собственно, будем играть, и тут-то убедился, что она сумасшедшая. Вам это интересно? Так вот, все это сон, который она однажды видела, понимаете? Но главное безумие в том, что, по ее словам, этот сон не имеет для нее никакого значения, что она никогда не знала ни этого человека в синем свитере, ни женщины с кружкой и даже не жила никогда на улице, похожей на эту нелепую мазню, которую вы тут намалевали. Тогда для чего это ей нужно? Говорит, что пока она спала и видела этот сон, она была счастлива, но счастлива — не то слово, это нечто совсем другое. И вот она хочет увидеть все заново. И хотя это безумие, в нем есть какой-то проблеск разума. И потом, мне нравится, что нет тут никакой любовной пошлости.
Когда мы отправились отдохнуть, он то и дело останавливался посреди улицы — небо было безоблачно, и солнце жарило невыносимо — и, хватая меня за плечи и лацканы пиджака, допытывался, понял ли я, в чем дело, хотя сам, очевидно, понимал не очень хорошо, поскольку никак не мог довести свои объяснения до конца.
Женщина пришла в театр ровно в десять. На ней, так же как прошлым вечером, было черное платье и часы с цепочкой; все это, подумал я, не слишком подходит для улицы в бедном квартале, изображенной на сцене, и для того, чтобы лежать на краю тротуара, в то время как Бланес будет гладить ее по голове. Но делать было нечего. Театр оставался пуст, в партере сидел только пьяный Бланес с сигаретой в зубах, в синем свитере и сдвинутой набекрень серой фуражке. Он пришел рано, вместе с какой-то девицей, которая и должна была выглянуть из двери зеленной лавки и предложить ему кружку с пивом. Девица эта тоже никак не подходила к облику персонажа — облику, который я, разумеется, выдумал сам, поскольку дьявол его знает, каким он был на самом деле. Унылая тощая девица, плохо одетая, накрашенная, которую Бланес, очевидно, подцепил в каком-нибудь кабаке, уговорил лучше пойти с ним, чем бродить всю ночь по улице, и наверняка пустил в ход какие-нибудь нелепые россказни, потому что она принялась расхаживать по сцене с видом примадонны; когда же я увидел, как протягивает она руку с кружкой, то не знал, что и делать, заплакать или выгнать ее в толчки. Другая — наша сумасшедшая — вся в черном, едва лишь вошла, как замерла, уставившись на сцену и заломив руки. Она показалась мне невероятно высокой, гораздо выше и тоньше, чем выглядела вчера. Потом, не сказав никому ни слова, все с той же, хотя и менее заметной болезненной улыбкой, переворачивающей мне все нутро, она пересекла сцену и скрылась за декорацией дома, откуда должна была выйти. Я, сам не зная почему, следил за ней глазами, и мой взгляд, окружая, обволакивая все ее длинное тело в черном платье, сопровождал ее, пока край занавеса не отрезал мой взгляд от ее фигуры.
Но вот я встал посреди сцены и, поскольку все было в порядке и уже пробило десять, приподнял локти, чтобы, хлопнув в ладоши, предупредить актеров о выходе. И тут, сам не вполне отдавая себе отчет в происходящем, я вдруг начал проникаться особым настроением, входить в то, что мы должны были играть, хотя и не мог бы это объяснить словами; так начинаешь иногда постигать чужую душу, не нуждаясь в объяснениях. Я предпочел вызвать актеров бесшумным взмахом руки, и, когда Бланес и приведенная им девица направились на свои места, я тихонько выскользнул за кулисы, где сидел мой помощник за рулем видавшей виды машины, которая уже начала содрогаться с умеренным, впрочем, тарахтением. Отсюда, усевшись на ящик и стараясь быть незаметным, потому что во всей этой дурости делать мне было нечего, я увидел, как она вышла из дверей своего домишки и, покачиваясь, словно юная девушка, — ее густые, почти седые волосы, закинутые на спину, были стянуты на уровне лопаток яркой лентой, — сделала несколько широких шагов; да, без всякого сомнения, то была юная девушка, она только что накрыла на стол и выглянула на улицу полюбоваться наступающим вечером и посидеть минутку, ни о чем не думая; я увидел, как опустилась она на землю рядом с табуретом Бланеса и подперла голову рукой, облокотившись о колено, прижав кончики пальцев к приоткрытым губам и устремив взгляд куда-то далеко, далеко, гораздо дальше и меня самого, и стены за моей спиной. Я увидел, как поднялся Бланес и перешел улицу, с математической точностью проскочив перед самой машиной, которая, напустив дыму, проехала с поднятым верхом и скрылась за кулисой. Увидел, как рука Бланеса приняла кружку пива из рук женщины, живущей в доме напротив, как он выпил все залпом и вернул сосуд женщине, а она неторопливо и бесшумно скрылась в дверях. Увидел еще раз, как человек в синем свитере перебежал через улицу, а точно через секунду промчалась машина с опущенным верхом и остановилась рядом со мной; мотор заглох, и, пока рассеивался голубоватый дымок, я разглядывал девушку на краю тротуара: она зевнула и в конце концов вытянулась во весь рост на каменных плитах, подложив руку под голову и поджав одну ногу. Тогда человек в свитере и фуражке наклонился и погладил девушку по голове; он стал гладить ее, и рука его ходила взад и вперед, погружаясь в густые волосы, прижимаясь ладонью ко лбу, поправляя яркую ленту, снова и снова повторяя свою ласку.