Землекоп пришел к калитке в шесть, за ухом у него торчал цветок с изжеванным стеблем. Она смотрела, как он очень медленно проходит по цементу, покрывшему убитый сад. Едва гигант остановился, она бросилась бегом вниз — отчаянная барабанная дробь ступеней под ее каблуками — и остановилась рядом, словно уменьшившись в росте, почти касаясь огромного тела. От него несло потом, она прочла тупость и недоверие в моргающих глазах. Встав на цыпочки, в наплывающем исступлении, она облизала губы, готовясь поцеловать его. Мужчина задохнулся и кивнул головой влево.
— Там есть сарай, — сказал он.
Она коротко, тихо рассмеялась, посмотрела спокойно, как бы прощаясь, на кусты синасины. Схватила его за руку.
— Нет, не в сарае, — возразила она мягко. — Очень грязно, очень неудобно. Или наверху, или нигде. — Словно слепого, она повела его к двери, помогла подняться по лестнице. Ребенок спал. Таинственным образом спальня оставалась неизменной, непобежденной. Упорно не сдавались широкая розовая кровать, скудная мебель, шкаф с напитками, колыхавшиеся шторы, знакомые украшения, цветочные горшки, картины, канделябр.
Оглохшая, отчужденная, она не мешала ему говорить о погоде, садах, урожаях. Когда землекоп допил вторую рюмку, она подвела его к кровати и отдала новые приказания. Никогда не могла она вообразить, что обнаженный мужчина, живой и ее собственный, может быть так прекрасен и страшен. Она вновь познала желание, любопытство, былое чувство радости и здоровья, усыпленное годами. Теперь она смотрела, как он приближается к ней, и начала осознавать ненависть к физическому превосходству этого человека, ненависть к мужскому началу, к тому, кто господствует, кто не видит надобности в ненужных вопросах.
Она позвала его, и землекоп принадлежал ей, зловонный, покорный. Но он ничего не смог, один раз, другой, ибо каждый из них был создан определенным образом, непоправимо, безнадежно различным. Мужчина оттолкнул ее, сердито ворча, чувствуя отвратительный комок в горле.
— Всегда так. Всегда так случалось, — проговорил он печально, не думая о мужской гордости.
Они услышали плач ребенка. Без слов, без насилия, она добилась того, что мужчина оделся, сказала какую-то ложь, потрепала его по небритой щеке.
— В другой раз, — прошептала она вместо прощания и утешения.
Мужчина ушел в вечернюю тьму, вероятно, пожевывая цветочный стебелек, пытаясь затоптать свой гнев, свое повторяющееся, незаслуженное поражение.
(Что касается рассказчика, то ему дозволено лишь по возможности распределять все во времени. Он может тщетно повторять на рассвете запретное имя женщины. Может вымаливать объяснения, ему разрешается терпеть провал и, проснувшись, утирать слезы, сопли и проклятия.)
Возможно, это случилось на следующий день. Возможно, старик — с лицом иссохшим, еще более старым, чем он сам, лишенным всякого выражения — выжидал несколько дольше. До середины недели, предположим. Пока не увидел, как она бродит в том месте, что было когда-то садом, между домом и сараем, вешая пеленки на проволоку. Он закурил кое-как свернутую самокрутку и, прежде чем встать, сердито пробормотал, обращаясь к рабочим:
— Хочу узнать, дадут ли нам вперед за две недели.
Очень медленно, чуть ли не охая, он сполз со своего камня и, прихрамывая, направился к женщине. Он увидел, что она лишена последней надежды, еще больше похожа на девочку, чем всегда, почти так же далека от мира и его обещаний, как он сам. Семинарист-архитектор посмотрел на нее с жалостью, по-братски.
— Послушайте, сеньора, — сказал он. — Мне не нужно ответа. С вами не нужны даже слова.
С трудом он извлек из кармана штанов горсть едва распустившихся мелких, простых роз с обломанными стебельками. Она взяла их не колеблясь, завернула в мокрую тряпку и молча ждала. Она не испытывала недоверия; усталые глаза старика могли только облегчить давнишнее желание заплакать, уже не связанное ни с теперешней ее жизнью, ни с ней самой. Она не поблагодарила.
— Послушайте, дочка, — снова заговорил старик. — Вот это розы для того, чтобы вы забыли или простили. Это одно и то же. Неважно, мы сами не хотим знать, о чем мы говорим. Когда цветы умирают и надо их выбрасывать, я думаю, что все мы, хотим того или нет, братья во Христе. Вам обо мне много чего наговорят, хотя вы и живете особняком. Но я не сумасшедший. Смотрю и терплю.