Иван Созонтович Лукаш
Марат и Робеспьер в России
По мокрой погодице, в самую осень 1792 года, когда улица Шклова шумит под колесами, как одна унылая лужа, а жидовки даже не выгоняют хворостиной под дождь гусынь своих, у пышного въезда Шкловского дворца остановилась жидовская таратайка.
Из таратайки при помощи тощего и мокрого возницы, откинув сырую епанчу, выбрался неизвестный путешественник. Он стал прямо в лужу, хотя на ногах его не по осени были тонкие шелковые чулки персикового цвета и парижские башмаки с пряжками, на красных каблуках. Путешественник был в голубом потертом кафтане, на котором были следы недавно споротых парчовых галунов и плоских пуговиц с королевскими лилиями.
Зорич тогда уже «выбыл из случая», провождал дни свои в шкловском отдохновении за многодневными пирами, за многонощными карточными играми, и на его открытый стол в Шклов немало прибывало тогда искателей приключений, приживалов, приезжих дворян, скромных просителей, иностранцев и бедных офицеров.
Путешественник в светло-голубом кафтане, скинув под дождем сырую треуголку, приглаживал к впалым щекам пряди мокрых волос, стриженных по французской новой моде a la Tite, и озирался с недоумением.
Наконец, зашагал он по лужам к тяжелой решетке дворца.
Прибытие его было примечено только шкловским почтмейстером, кривым на левое око, известным ябедником и собачником. Почтмейстер как раз отомкнул окно, чтобы посмотреть, не прояснело ли и нельзя ли выгнать на двор щенячью ватагу, заблошившую всей покойчики.
Со спины иностранец, идущий под дождем без шляпы, был сутуловат и показался почтмейстеру подозрительным. Надобно сказать, что за дворцом выбылого из фавора Зорина, после того как среди толпы его гостей были открыты делатели фальшивых ассигнаций, хотя бы и негласно и весьма вежливо, без особливых господам путешественникам беспокойств, но Сама Augustissima повелела учинить секретное наблюдение.
Иностранец подал во дворе бумаги и подорожную на имя бывшего капитана королевской службы французского флота, эмигранта графа де Монтегю, покинувшего мятежнический Париж и принятого ныне в службу ее величества в Российский черноморский флот с чином капитан-лейтенанта. Наслышанный о великодушном гостеприимстве господина Зорича, капитан-лейтенант почел долгом по дороге из Польши побывать в Шклове.
Зорич радушно принял нового гостя, и в тот же вечер при многих свечах господин Монтегю, помигивая ресницами, отменно метал банк, ставил на тройку, загибал пароли и сетелева и молча подгребал к себе со стола тощей горстью синие ассигнационные билеты и ясные рубли.
Впрочем, иностранный капитан казался грустным и как бы растерянным. С приметной тревогой оглядывал он блестящее собрание заезжих господ и не вступал в любезные беседы. Однако пожаловался на нездоровье, приключившееся ему от долгой дороги. Дворецкий отвел прибылому графу покои во флигеле, на заднем дворе. На другой день иностранец не был на людях, наказав слугам доставить ему почту, которую ждал он из Риги.
Почта и открыла, кто таков был этот скромный капитан королевского флота с горящими глазами и концами плоских волос, падающих a la Tite на впалые щеки.
Кривой почтмейстер «из подозрения», как отмечает старинный документ, вскрыл пачку иностранных газет, прибывших вскоре из Риги на имя графа де Монтегю.
«Почтмейстер распечатал их и, рассматривая с прилежанием, заметил, что на одном листе, между строк, шероховато. А когда поднес листок сей к огню, там нечто оказалось написанным секретными литерами».
Секретные литеры были разобраны вскорости, и в них открылось, что капитану Монтегю была прислана от конвента французского не больше не меньше, чем инструкция «сжечь весь черноморский Российский флот».
Монтегю оказался якобинцем. Ночью «сего Монтегю под крепким караулом отправили в Санкт-Петербург».
Там военный суд приговорил его «быть продернуту на железном канате под корабль, по морскому уставу, но материнским милосердием Ее Величества приговор сей был отменен, и злобствующий якубит, быв только ошельмован на эшафоте публичным преломлением на голове его шпаги, – сослан в Сибирь в вечную каторжную работу».
Неизвестно, что сталось с Монтегю в Сибири. Но этот якобинец был тогда не один в России.
Французская революция вовсе не ограничивала себя «национальными пределами» – ее замах, ее замыслы и происки были такими же всеобщими, «планетарными», как и варварские попытки ее нынешних московских подражателей.
Достаточно вспомнить хотя бы восстания италийские или один из девизов французской революции у Костюшко – его перевод хорошо знаком нам теперь: «Guerre aux chateaux, paix aux campagnes».