Когда определенный результат в этом деле был достигнут и сестра Зоя вот-вот должна была махнуть рукой и сама повести строй в столовую, я сдался. Набрав в грудь воздуха, рявкнул: "Стройся!" Солдатики уже построились, и мой рык лишь привел их в некое подобие готовности. Потом я приказал: "Равняйсь!", приказал: "Смирно!", отпустил пару затрещин двум тонкошеим болтунам, рявкнул: "Марш!" - и два десятка бледных, обросших от отсутствия дисциплины солдатиков, блестя мозолистыми пятками в резиновых тапочках, зашаркали вниз по темной аллее.
И стало мне так хорошо, и легко, и свежо, будто признались мне в любви сразу несколько девиц, а я прошел мимо и сделал вид, что ни одной из них не заметил... Все же хорошая эта штука - нужность. Вот веду я двадцать солдатиков в столовую, и если не приведу, хрен их кто запустит, и останутся они голодными, злыми и отчаявшимися, а может, даже сляжет кто в порыве безысходности, прямо на крылечке столовой. Это, конечно, не мой первый минометный с безнадежно неисправными минометами, и уж точно не ночная смена в секрете, но что-то родственное все же есть.
У столовой была давка. Парни с венерологического еще не заходили, потому что столовая и без них была переполнена. Я остановил своих недалеко от крыльца и шепотом, через плечо предупредил всех и каждого, чтобы сейчас же замолчали. Были на то веские причины.
На крыльце, скрестив руки на груди, стояла Роза, толстая немолодая повариха в белом сальном халате, туго обтягивающем ее крупные овальные формы, и пыталась никого без очереди не пустить. Впрочем, никто и не рвался, так как около нее, грузно подперев перила, расположился зам начальника госпиталя, полковник Македов, в миру: Македонский. Рядом с ним, как бы в довесок, но ступенькой ниже, стоял спаситель мой, майор Л. Вакенад.
Оба товарища офицера были, что называется, в подпитии.
Македонский обводил голодный строй парней из венерологического и мой, из хирургического, мутным взглядом, бесшумно икал и, казалось, пытался собраться с мыслями, чтобы сообщить нам что-то важное. Взгляд Л. Вакенада был немногим осмысленнее, и видно было, что он готов при необходимости заткнуть товарища полковника, если тому, не дай бог, вздумается выдавать какую-нибудь военную тайну.
- Э-э, товарищ майор, - сказал наконец Македонский.
- Да, товарищ полковник, - отозвался Л. Вакенад.
- А почему это солдаты не поют, когда идут в строю?
- Некоторым из них противопоказано петь, товарищ полковник.
- О как! - удивился Македонский. - А те, кому не противопоказано, почему не поют?
- Таких мало, товарищ полковник, - сказал Л. Вакенад. - Песня получится слабой. К тому же они учили разные песни.
- О как, - повторил Македонский и вдруг остановил взгляд на мне. Я замер и вытянулся. - Ты - ко мне! - сказал он коротко.
Проклиная ту минуту, когда согласился вести строй, я почтенно приблизился к товарищу полковнику, хотел было отдать воинское приветствие, но вспомнил, что головного убора не имею, поэтому просто вытянулся по струнке, рявкнул свое звание, а также цель прибытия к столовой и замер, на все готовый.
Казалось, товарищ полковник удивился, по крайней мере, ожидал он чего-то другого.
- Что с рукой, боец? - спросил он по-отечески участливо.
- Флегмона, товарищ полковник! - выпалил я.
Македонский тупо нахмурился.
- Э-это что такое?
- Гнойное воспаление клетчатки, - пояснил майор Л. Вакенад. Он был чем-то крайне недоволен. - Еле-еле спасли парню руку. Потихоньку идет на поправку.
- О как, - бросил Македонский. - В зуб, значит, кому-то заехал?
- Никак нет! - ответствовал я.
Македонский не поверил - заулыбался хитро и понимающе. Я не удержался - тоже начал скалиться. Такая версия мне даже нравилась, по крайней мере, она была лучше случайного пореза на полигоне и обыкновенного заражения какой-то дрянью.
Тут из столовой начали выходить ковыряющиеся в зубах солдатики из неизвестного мне отделения, и Македонскому пришлось спуститься с крыльца, освобождая им дорогу. Л. Вакенад незаметно показал мне на строй: убирайся, мол, от греха подальше, и я, мысленно смахивая пот со лба, подчинился. Что-что, а разговоры с начальством никогда не любил.
Тем временем позавтракавшие, завидев товарища полковника, стали строиться с неестественной поспешностью. Сестра, следившая за ними, сконфуженно поторапливала отстающих. Македонский неподвижно стоял у крыльца и глядел на весь этот спектакль с ленивым офицерским достоинством.
Вдруг Павел дернул меня за рукав и нервно зашептал: "Вон он, тот с краю, третий, видишь?" Я как-то сразу понял, кто имеется в виду. Это строились парни с травматологического, переломыши, как их еще называли, а показывал мне Павел Марцелла, знахаря, целителя и прочее.
Марцеллом оказался восемнадцатилетний паренек, веснушчатый, тонкий, с болезненно белой лысиной и гусиной шеей, с острым кадыком и оттопыренными, почти прозрачными ушами, совсем не солдатик и даже не паренек - шкет, хрупкий, безобидный и невинный. На нем не было ни бинтов, ни гипса, ни жгутов, и казалось, находится он здесь по причине своей безобидности и хрупкости. Возможно, так оно и было. Есть же в медицинской терминологии что-то вроде врожденного недовеса? Но я почему-то сразу решил, что под рубахой у него обвязанное бинтами в несколько слоев хрупкое белое туловище, покрытое серыми гематомами, и даже не туловище - тельце, с торчащими ребрами и кривыми ключицами, с животом, прилипшим к позвоночнику, и что били его нещадно по этому животу, и по ключицам, и по ребрам, и отбили там все что можно и все что нельзя, и возможно, нет у него больше селезенки, а может, и чего поважнее.
- Марцелл... - пробормотал я, стараясь не смотреть на ошалелого Павла. Тот без остановки дергал меня на рукав и все повторял: "Он, он, он, видишь?"