- За чувство справедливости! - сказал он приподнято. - Пусть оно всегда будет обостренно и никогда тебя не покидает!
Он возвышался над моей кроватью, высокий, некогда, наверное, очень сильный и ловкий, а теперь - изможденный и бледный, с бледно-серыми губами, острым костлявым носом и голодными глазами затравленной лисички, пахнущий потом и медикаментами, смотрел на меня сверху вниз и тоскливо улыбался, и руки, держащие стакан, болезненно подрагивали... Мне стало жаль его. Но потом я вспомнил, что не он, а я кричу каждый день на перевязке, а он лишь стонет по ночам и на перевязку вообще не ходит... Интересно, кто еще, кроме меня, кричит на перевязке? Раньше я об этом не задумывался. А задумавшись, решил, что, пожалуй, никто не кричит. Только я. Хотя я - не самый тяжелый пациент. И не самый слабый... Дело, наверное, в тяжести переживаемого. Или, лучше сказать, в отношении тяжести переживаемого к доле секунды. Как у танка - удельное давление на грунт, так у меня - удельное давление на сантиметр плоти... Нет, не так. Лучше с другого боку. Юму хуже? Хуже. И Быкову хуже. И Павлу... Вдобавок я никогда не пойду к этому Марцеллу. Или все же пойду? Н-нет, не пойду. Наверное, не пойду. С другой стороны, я был точно так же уверен, что обедать сегодня не буду. А еще раньше был уверен, что ничего под наркозом не говорил. Или просто хотел быть уверен. Так или иначе, к Марцеллу я не пойду. Потому что не верю. Или просто не хочу верить. Народ верит, а я - нет. Я - не народ. И Юм - не народ. И Павел, если встряхнуть хорошенько, тоже перестанет дурака валять... А народу это даже полезно. Он этим и живет, народ наш: черными кошками, пустыми ведрами, бородавками от лягушек. Если это помогает скрасить и окультурить скучные будни, - почему бы и нет?.. Мифотворчество, подумал я. Я присутствую при мифотворчестве. В какой-то мере, это даже исторический момент. Местный исторический момент. Местечковый. Подпитываемый глупым солдатским радио. Наверное, именно так и рождались легенды об Ильях-Муромцах, Батрадзах и Одиссеях всевозможных мастей...
Тут в палату вбежал Павел и заорал перехваченным голосом:
- Он до меня дотронулся!
Мы с Юмом настороженно переглянулись, а Павел все орал:
- Он до меня дотронулся! Дотронулся! Марцелл до меня дотронулся!
Первым делом мы его успокоили. Это нужно было прекратить немедленно, ведь только каким-то чудом сестры до сих пор не обратили на его побитую рожу внимания. Потом я усалил его на кровать и заставил говорить спокойно. Для этого его пришлось пару раз встряхнуть, чтобы он понял, что кричать незачем и мы его и так прекрасно слышим. Затем, запинаясь, он поведал нам о том, как до него дотронулся Марцелл.
Это случилось в столовой десять минут назад. Марцелл и его ближайший друг Вано, видно, отстав от своего строя, появились вдруг в зале и немедля подсели к Павлу. Представились. Затем Марцелл очень искренне извинился за то, что Павла побили. Это, несомненно, было дикой ошибкой, оказывается Марцелл, даже не знал, что кто-то приходил к нему и просил о встрече. Вано, неприветливо косясь на Павла, тоже высказал свои сожаления, а затем попросил извиниться и перед парнем с опухшей рукой, приходившим к ним, в "травму", часа два назад. Павел смущенно пообещал, что все передаст. Он был немало ошарашен, так как совсем не готовился к подобной встрече. Не придумав ничего лучшего, он поспешно извинился за инцидент, произошедший два часа назад, и признался, что на самом деле долго уговаривал парня с опухшей рукой не делать того, что тот сделал. Вано, недобро ухмыльнувшись, хотел было что-то сказать, но Марцелл заговорил сам. Он сказал, что прекрасно понимает и Вано, и Павла, и парня с опухшей рукой, и очень не хочет, чтобы подобное повторилось, это совсем ни к чему. Вдобавок уже идет разбирательство, и сейчас ему и Вано надобно идти к начальству и подробно объясняться в том, что произошло. Но пусть парень с опухшей рукой не волнуется. По-своему он прав, и зла они на него не держат. Кроме того, Марцелл выказал желание заглянуть при случае в гости и лично все уладить.
- ...А потом он улыбнулся, пожал мне лапу - и все прошло, - закончил Павел, таращась на меня огромными влажными глазищами. - Понимаете: всё! Больше ничего не болит. И синяков нет. Зырьте!
Я пригляделся. Синяков действительно не наблюдалось. Или почти не наблюдалось. Обычно средненькие фингалы заживали в течение недели: сначала два-три дня зеленели, потом желтели и в конце концов расплывались и исчезали. У Павла они уже были грязно-желтые. И я мог поклясться, что когда он уходил на обед, они были свежие, с фиолетовым отливом.
- Я и за тебя попросил, - сказал Павел, обращаясь к Юму. - Как есть сказал. Марцелл даже поинтересовался, что именно у тебя болит, прикинь?
Юм, сидя на своей кровати, качнулся корпусом вперед и назад, словно его легонько толкнули в спину.
- Он придет, - уверял Павел дрожащим голосом. - Как только разберется с начальством, он придет. Это не шутки. Он действительно дотронулся. Извинился, улыбнулся, а потом пожал мне лапу. И теперь нет синяков!
Мне снова пришлось его успокаивать. Павел без конца что-то бубнил или вдруг начинал заливаться бессмысленным смехом. Мне это действовало на нервы. Вскоре я пришел к мысли, что смех этот вовсе не веселый и не бессмысленный, а какой-то зловещий. Мне даже страшно стало. Словно смеялась надо мной отрубленная человеческая голова.
Ближе к ужину у Павла случился нервный срыв. Старшина не выдержал - позвал сестру Зою, и Павла забрали. Даже когда его уводили, он не переставал говорить о Марцелле - все не верил. Мы лежали в каком-то оцепенении, не решаясь поднять на него глаза, а когда его, наконец, увели, мы также не решились смотреть в глаза друг другу.