Выбрать главу

   - Марцелл... - пробормотал я, стараясь не смотреть на ошалелого Павла. Тот без остановки дергал меня на рукав и все повторял: "Он, он, он, видишь?"

   Тут заговорил Македонский.

   - Вы все сопляки! - объявил он нам. - Вам очень повезло, что кроме радикально настроенных местных нет у вас никакого реального противника. Иначе опозорились бы на всю страну. Профессионалы, говорите, должны заниматься военным делом? Но ведь раньше все были профессионалами. И любой почитал за честь служить своей стране. А вы - позор своих родителей.

   - Товарищ полковник, - сказала Роза. - Вам уже накрыли.

   Македонский пьяно отмахнулся.

   - Товарищ майор, - сказал он. - Вы голодны? Нет? Вот и я что-то передумал. Скажите тогда товарищу... ум-м... поварихе, чтоб не перебивала... О чем это я? А! О сопляках. Так вот. Был в девятнадцатом веке ротмистр при боевых действиях. Бой, значит. Фронтальная атака. Ротмистр - что сейчас ротный - наблюдает за ходом сражения. Первый эшелон в бою. Резервы стоят. Почему? Потому что если они полезут в бой, ротмистр уничтожит и врагов и резерв. Так вот. Капитан взвода резерва подбегает к ротмистру и кричит: "Вот, товарищ ротмистр, наших на правом фланге бьют, пошлите меня туда, я им наваляю!" - "Нет, - говорит ротмистр. - Вернуться в строй". Не отпускает. - Македонский помедлил и вдруг заорал: - Так этот капитан пошел и застрелился под предлогом, что ротмистр ему не доверяет!.. Вы понимаете, до чего было развито это... это самое...

   - Патриотическое самосознание! - подсказали из строя переломышей. Я не сразу понял, что подсказывал Марцелл.

   - Да-а! - взревел Македонский. - И мы видим полный упадок этих чертовых норм! Нужна, ребятки мои, хор-рошая новая война, чтобы смахнуть пыль с мозгов.

   Он внезапно замолк, оглядел нас, притихших и состроивших деловитые рожи, потом с горечью махнул рукой и, подхватив под локоть майора Л. Вакенада, двинулся прочь. Вскоре оба офицера исчезли за углом барака.

   - Посмотрел бы я, как он с геморроем повоюет, - буркнул из глубины строя геморройный долгомученик Быков.

   Это вызвало взрыв хохота. Я не удержался - тоже засмеялся, однако сейчас же успокоился и заставил успокоиться остальных. Не хватало еще, чтобы товарищи офицеры нас услышали.

   - Так, - сказала Роза. - Не толпимся, заходим по одному.

   В 10.00, через час после завтрака, у нас начиналась ежедневная перевязка. Я ненавидел эту процедуру, потому что было чертовски больно, а временами - невыносимо. Порой я ловил себя на мысли, что хожу в перевязочную сам и никто меня не заставляет туда ходить. Сознательность сего поступка должна была бы снизить степень моих мучений, но этого почему-то не происходило. Наверное, потому, что мучения начинались сразу, как только я оказывался за дверью с табличкой "ПЕРЕВЯЗОЧНАЯ".

   А было так: я снимал тапочки, старшая сестра (которую я называл про себя "доктор Менгеле") снимала бинты, сдирала прилипшую вату, и я тут же покрывался холодным потом - кисти своей я не узнавал, это была не моя кисть, это даже кистью не являлось - опухший желто-багровый шарик с пятью торчащими в разные стороны сосисками-пальцами, и скальпельные надрезы, похожие на сонные азиатские глазки, а вместо белков и зрачков - человеческое мясо, один, два, три, четыре надреза на тыльной стороне кисти и один - на ладони, между большим и указательным пальцами, и из каждого надреза торчит хвостик жгута, по которому по идее должно за ночь выходить определенное количество гноя, засевшего под кожей, но по идее, конечно, не выходит, и доктору Менгеле приходится выдавливать, выжимать, выгонять гной собственноручно, я отворачиваюсь и до крови кусаю губы, это еще можно стерпеть, главное вовремя подавить приступ тошноты, но потом доктор Менгеле берет в руки шприц - шприц без иглы - набирает в него какой-то желтой дряни и начинает впрыскивать ее в один, во второй, в третий, в четвертый, в пятый сонный азиатский глазик, да так, что желтая дрянь бьет фонтанчиком из соседнего надреза, они у меня там сообщающиеся, эти надрезы, потом желтая дрянь заканчивается, и доктор Менгеле набирает прозрачной дряни, это самое неприятное, что-то вроде спирта или жидкой соли, мир сужается до размеров одной маленькой клетки, которую жгут паяльной лампой, я начинаю тихо выть, а иногда - кричать, руку сводит судорогой, но я не шевелю ею, потому что доктору Менгеле я не нравлюсь, сколько бы ласковых слов она ни говорила, она в любой момент может позвать майора Л. Вакенада или его зама, и тогда процедура повторится заново, такое уже бывало, и вот, когда я уже ничего перед собой не вижу, а только чувствую, процедура вдруг заканчивается, доктор Менгеле, ласково улыбаясь одними глазами, обмазывает мою кисть зеленкой, которую я не чувствую, кладет на раны кусок бинта, смазанный какой-то пахучей мазью, поверх кладет влажный комок ваты, обматывает все новыми бинтами и говорит свою коронную фразу: "До свадьбы заживет!", ага, думаю, заживет, я выхожу из перевязочной, согбенный, опьяненный пережитым ужасом, за дверью меня встречают солдатики, ждущие своей очереди, и смотрят на меня со странным выражением: помесь жалости и уважения, я молчу и медленно прохожу мимо них и мимо соседнего кабинета, где сидит сестра Зоя, которая тоже все слышала и которая уже знает, что сейчас я войду и попрошу вколоть обезболивающее, но я прохожу мимо, потому что обезболивающее дарует спасение лишь на час, потом рука начинает мстить как обманутая жена, я этого не хочу, поэтому иду дальше, никого вокруг не видя, прижав руку к животу, и глаза у меня наполняются слезами, потому что я жалею себя, и вскоре добредаю до своей палаты, падаю на кровать, и после того, как до отвращения знакомый запах подушки проникает в ноздри, я просыпаюсь, потому что это единственное спасение - считать пережитое сном...

   Не знаю, как другие, но я после перевязки не мог прийти в себя часов двенадцать, а когда, поздно вечером, это наконец происходило, звучал отбой, и нужно было укладываться спать. Наверное, поэтому я рано вставал и долго сидел под дикой яблоней, считая ворон, а потом всевозможно отдалял поход в кабинет к доктору Менгеле. Первое время надо мной шутили в том смысле, что товарищ наш сержант перед смертью не надышится, и я, справедливо оскорбляясь, приучил себя ходить в перевязочную чуть ли не первым. Было очень досадно, но долю морального утешения я получал. Вдобавок болтунов это затыкало. А день без колких шпилек тек несравненно быстрее.