Наконец, знакомый сворот. У костра дед и еще чья-то спина. Как-будто Василий — не разобрать. Тоня опустилась в канаву и ждет, а чего — сама не знает. Верно, луну, чтобы та, поднявшись, осветила обратный путь.
У костра едят. Вот кончили. Василий — это он — прикуривает от уголька и идет с собакой к дороге…
Тоне страшно.
— Василий! — окликает она и сразу понимает, что этого делать не следовало.
— Кто звал? — спрашивает тот, подходя, — да, ну! попова барышня. Во… как попала?…
Сел рядом.
— Хорошо, что пришла. Очень хорошо. Ты мне очень нужна. Понимаешь? во…
Показал на горло. Прислушался — издалека слышен лошадиный топот:
— Пойдем в сторону, еще заметят. Каюк будет.
Пошли, молча, временами прижимаясь друг к другу, спотыкаясь об арбузы. Дед попрежнему сидит у потухающего костра.
— Ты чего там? — окликает Василия.
— Ничего…
Собака, отстав, подбежала к старику. Когда отошли вглубь, где кончилась бахча и стоял стог сена, Василий, сжав руку, потянул вниз. Машинально слушаясь, Тоня опустилась. Василий быстро, прерывчато заговорил в самое ухо:
— Зачем пришла? А, зачем? Хочешь, скажу…
Все продолжал невнятно говорить… Тоня еще отбивалась, просила, но тихо…
— Молчи… смотри, дед услышит. Он снохач, даром что старик… Молчи, хуже будет…
На их возню залаяла собака, но скоро замолкла, и только яркие, дрожащие в своем свете звезды, казалось, спускаясь с неба, светили сверху. Чудилось Тоне, что кто-то сильный, отрешив от всего, возносит ее к этим далеким звездам с пыльной земли…
Утром первое время провожал Василий, лохматый, пахнущий степью, махрой, странно близкий и далекий в одно и то же время. Не доходя поселка, отстал, на прощанье крепко прижав к себе. Дальше шла одна. В утреннем густом, снизу лиловатом тумане еле обозначалось полотно железной дороги… Едва дошла до плетней с высокими придорожными лопухами, как силы вдруг оставили, и Тоня упала головой прямо в пыль, упираясь голым локтем в конский навоз. Плача, говорила:
— Мерзкая, дрянная, вся в сестру! Та, как собака, таскается. И я такая же…
Вера, не найдя с утра, с кем бы отвести душу, отправилась на станцию. На платформе, кроме зеленого пустого бака для воды да спящей в его тени собаки — пусто.
— Можно диву даться, — рассуждает про себя Вера, — будто нарочно людей спрятали.
Посмотрела наверх, но ничего не увидела через свои стекла. Собралась продолжать путь, как окликнул Шильдер:
— Не боитесь солнечного удара?
Говоря, выскочил через окно.
— Конечно, нет, глупости… у меня волосы густые. Вы что без фуражки вылезли — у вас лысина.
— Ничего: зеркальная поверхность — лучший отражатель.
Смеются.
— Как ваша самогонка? — спрашивает Вера.
— Спасибо, пока не пробовал. Помешали… то-есть рядом роды были. Превосходительная акушерка была.
Вера не понимает.
— Генеральша эта, — поясняет Шильдер, — при родах она редкий гость, больше о воинстве херувимском заботится. Конкуренция нашей повитухе. Нагуляет девка и к ней. Верно, извините, которую калечит.
— Вы бы, Шильдер, вместо чем пьянствовать, хоть бы здесь поработали.
— Рекомендуете акушерством заняться?
— Перестаньте, прекрасно понимаете. Нет, с калечием… Вероятно, редкий день вензелей не рисуете?
— Спасибо, Вера Алексеевна, на добром слове. Пью я, право, не зря. Из-за отсутствия радости. Красно сказано? Что делать, но по-моему радость должна быть большой, своей собственной, этак, чтобы всего перетряхнуло, либо радостью коллектива, где твое я — ничто, песчинка. Здесь ни того ни другого. Скучно живут. И мы с вами, что ни говорите, скучно живем. Поэтому люди скотинятся, пьянствуют. Еще находят выход в половом экстазе — ведь другие пути все заказаны.
— Пустое, — режет Вера.
Вечером в Гайворово вернулся Салов с компаньонами. Прикатили они на тройке. Салов долго кричал на Клавдию Петровну, а та плакала. Попадья старалась узнать у генеральской девчонки, с десять морковок дала. Но так-таки ничего не выведала:
— Дура ты, простоволосая…
У Тони болит голова. Разделась, легла на кровать и наблюдала за Верой. Ей все равно, что та укладывается.
— Завтра я от тебя уезжаю, — говорит Вера, сидя в одной рубахе перед раскрытой корзиной, — сил моих нет на твое безделье смотреть, ни на твоих дражайших родственников. Ты не обижайся.
— Я не обижаюсь, к тебе заглянуть можно будет?