- Себя не помни! Не до платья, коль головы кладем! - и решительно полез вперед, обдирая дорогой зипун.
На Чудинцевой черный народ ворвался во двор к Самсоновым. Александр, распояской, окруженный мужиками, кричал:
- Не ведаю! Не посылывали! - Рванув рубаху, поднял серебряный крест: - Братия! Вам крест целую! Не знал и не ведал!
Его бросили, устремившись в другие боярские терема. Новая толпа ломилась в ворота к Феофилату.
В Неревском конце собрались сразу три веча: у Козьмы и Дамиана, у Николы и у Петра и Павла в Кожевниках. Кузнецы вломились в дом к Коробу. Яков с крыльца клялся, что и он ничего не знал. Неревских собирал Аврам Ладожанин, староста братства оружейников. Было тихо, когда он, высокий, суровый, говорил с помоста о праве народном. Только глухой топот шагов не смолкал, подходили все новые и новые.
Борецкая, одна из всех великих бояр, сама пошла на мужицкое вече. Несколько слуг прихваченных Марфой с собой, прокладывали дорогу боярыне. На нее оглядывались недоуменно. Кто и узнавал, охал - Марфа Исаковна! Сама!
- Пропустите! - говорила Марфа негромко, но твердо, пробираясь к помосту.
Поднялась, стала, оглядев хмурые злые лица мужиков-мастеров: бронников, копейщиков, щитников, ножевников, секирников. Ей любо было видеть силу новгородскую. Еще не зная, что скажет, чуя лишь, что, что бы ни сказала - скажется, Борецкая начала говорить. Пригодились и речи Василья Степаныча, и летописи, читанные долгими вечерами. Говорила не просто о древней славе Новгорода, о величии, гордости и святынях - говорила о праве народа, их праве, сказанном в преданиях летописных. О щитниках, смещавших архиепископов, о серебряниках, руководивших ратями, о всех ремесленниках, отличившихся в древних боях за Новгород. И называла годы, когда что было, где записано о том. Как-то поняла, почуяла, что этого им не хватало сейчас - уверенности, от веков идущей, в праве своем. И где-то враз пропало отчужденье, придвинулись мужицкие лица, закричал в толпе кто-то злой, всколыхнулись обиды.
- Кровью плачено!
- И моей кровью!
На весы сегодняшнего дня бросила жизни сыновей, Дмитрия с Федором. И уже было все свое, обчее, и ругань, и сжатые кулаки, и обвинения, но не молчанье, не чужие сторонние взгляды. Уже смело говорили ей в очи, и отвечала, себя не щадя.
- А король Казимир?!
Борецкая поведала, чего многие из них не слышали, каков был ряд с королем, и о православном князе-наместнике, и о запрете строить латынские ропаты, и о бегстве шелонском сказала, не пожалев ни их, ни бояр.
- А, вас разберешь! Кумитесь друг с другом!
- Тебе бы ране нать с нами говорить, Марфа!
- Ты с нами водись, а не с Захарием, не с Филатом твоим!
- Мне Захария враг!
- Знаем! А чуть что - вместях!
- Меня, как и вас, в господский Совет не зовут!
Не льстила, не роняла себя, не клялась в верности - верили.
Потом различила в толпе глаза Окинфа Толстого. Подошел, как кончилось:
- А я с молодцами кинулся, думал съедят тебя, зол народ, ан слушают!
- Новгород, Окинф, Борецкую не съест! - ответила она вдруг прежним, переливчатым голосом.
В эти дни Борецкую и стали называть Марфой-посадницей.
В пятницу уже с утра грозно гудел весь город. Черные люди начали организовываться. Вместо стихийных вчерашних сходок появились отряды горожан. С быстротою, свидетельствующей о вековых навыках, собирались выборные, создавался Совет, опрашивались уличане, и уже сторожа, наряженная от ремесленных братств, занимала ворота, уже гонцы поскакали в Русу и в прочие пригороды подымать и там черных людей. И когда в субботу члены государственного Совета господ, один по одному, стали собираться в палаты архиепископа, Детинец уже был занят отрядами горожан. Перед часозвонной башней, у входа в Грановитую палату и на дворе, оттеснив владычную сторожу, стояли ремесленники, многие с оружием, стояли ровными рядами, без шума и толкотни, старшие обходили строй, соблюдая порядок, и это было страшнее, чем бунтующее море народное, что прихлынет и тут же отхлынет или враз повернет на другое. Строго ждали, без слова давали дорогу. Недвижно горели лезвия рогатин и острия копий над головами дружин. Это был Новгород прежний, грозный, позабытый было господами боярами, позабытый, да чуть ли и вовсе не похороненный под шумок кончанской грызни.
Когда все господа посадники и тысяцкие уже были на местах, в Грановитую палату зашли трое старост во главе с Аврамом Ладожанином, сурово поклонились и молвили только одно, что город ждет ответа, после чего тотчас покинули палату.
Совет господ единогласно отрекся от челобитья о государстве, клятвенно заявив московским боярам, что никто знать не знал про поездку новгородских выборных. Получалось, что дьяк Захар и Назарий самовольно поехали на Москву. Такого, конечно, быть не могло, и это тоже все понимали. Ночью город не спал. Наутро объявлено было городское вече на Ярославовом дворе, на которое велено было собраться всем выборным от черных людей, от концов, улиц и братств ремесленных. К ответу призвали Овиновых и Василья Никифорова, воеводу, ездивших на суд в Москву.
Толпа заполонила торг и прилегавшие улицы. Московские посланцы, пробираясь верхами через толпу к вечевой избе, с тревогою видели у многих за кушаками сзади заткнутые топоры. Федор Давыдович, хоть и не был робок, подзадумался: выберется ли живым из Новгорода?
С вечевой ступени послы говорили то же, что и в Совете господ, передавая, как было велено, слова великого князя Новгороду. Им не дали кончить.
- Долой!
Ропот прокатывался волнами по площади.
- Кто посылывал?
- Василья Микифорова сюды!
- Захарию, Захарию!
Овин стал на ступенях, озирая море голов. Сейчас от его сметки зависит все - или жизнь, или смерть. (Кузьма - тот распластался в сенях вечевой избы по стене, скулил, не чая, как и выйти наружу.)
- Народ! Мужи новогородские! - сказал Овин громко. Его слушали. («Теперь не теряться! - Он вспомнил понурый затылок Пенкова. - Поделом ему!»)
- Василий Никифоров, воевода наш, зачем ездил к великому князю на Москву?! Меня прошаете, я отвечу! На суд, по Олфера Гагина слову! А он почто? Кто послов волен посылывать, боярин али воевода городской?!
Захария угадал - и властный голос, и вопросительный тон подействовали. Он не утверждал, не предавал Пенкова, и не отпирался сам, как бы стал отпираться виноватый. И на поднявшийся гул голосов:
- А ты сам скажи!
- Василья! Василья к ответу!
Захария чуть отступил, давая место воеводе, и Василий Никифоров, бледный, вышел на вечевое крыльцо. Захар еще попятился, из-за спины Пенкова показывая на него руками.
- Василья, Василья! - ревела толпа.
- Тише!
Как-то враз наступило безмолвие. И в страшной тишине Овин произнес:
- Скажи, Никифорыч, Богом святым правду: целовал ты крест в службу князю великому?
Соврать бы Василию, но он лишь оглянулся потерянно, страшное: «Знают!» мелькнуло в голове, спутав все мысли. Забыв спросить Овина о том же самом, он повернулся к толпе, и бледность и растерянность сказали всем все прежде, чем он раскрыл рот. Уже кричали Пенкову:
- Переветник! Был ты у великого князя, а целовал ему крест на нас!
Срывая голос. Василий пытался перекричать толпу, объясняя:
- Целовал я крест великому князю на том, что мне служить ему правдою… И добра! Добра мне хотети ему! А не на государя своего Великий Новгород, ни на вас, на свою господу и братию… Братья!
Никифоров кричал, уже не в силах перекричать толпу. Голос его жалко сорвался, бессильный, и потонул в остервенелом реве.
- Шкуру спасал!
- Шухно!
- Падло!
- А мы?!
- Преже откупались серебром, теперя головами нашими!
- Полно баять, тащи его!
Струями пробиваясь сквозь толпу, лезли озверелые горожане, доставая из-за поясов топоры. Овин, расширенными глазами усмотрев ринувшихся мужиков, нырнул спиною в дверь вечевой избы, захлопнул ее за собою, схватил Кузьму, по-прежнему пластавшегося вдоль стенки, подтолкнул Василия, сына Кузьмы, и поволок обоих к заднему выходу.