Приехав на место, Василий Петрович обнаружил: во-первых, огромное спокойное озеро стального цвета, по которому то тут, то там разбросаны были островки-кочки в елях, соснах да березах; озеро было первым, что заняло его внимание. Во-вторых, конечно, деревня. Большая, богатая, светлая Сюрьга, вся растянувшаяся вдоль озера; и дома — не по-русски высокие, двухэтажные, все как один смотрели туда, где на дальнем горизонте чернел лесок противоположного берега. Сотни — так показалось Василию — черных остроносых лодок стояли на приколе, лежали днищем вверх на песке, и подумал Василий, что лодки эти все равно, что сохи у русских мужиков, а озеро — это ровная, непаханая нива. «С воды кормятся, — подумал Василий, усмехаясь, — озеро лодками пашут, а урожай рыбой снимают». Посреди села стояли две деревянные церкви, одна летняя — высокая, как башенка, островерхая, нарядная, как невеста, дышащая молодостью, хотя видно было, что лет ей уж никак не меньше ста; вторая — зимняя, приземистая, в пять луковок, не похожая на те храмы, что уже успел повидать в карельских землях Василий, новая, не успевшая почернеть, но видом своим напоминающая грузную важную старуху. Поп, отец Герасим, согнал крестьян встречать питерского барина. Едва васильева телега въехала на горку, с которой открывался вид на деревню, как навстречу ей двинулась сотенная нарядная толпа, с отцом Герасимом во главе. Поп был одет по-троицки зелено, мужики — в белых рубашках, бабы — в красных сарафанах. Толпа негромко подпевала священнику, все доброжелательно улыбались и со спокойным любопытством оглядывали барина. Василий всмотрелся в их лица: ничего себе люди, хорошие, встал в коляске во весь рост, поклонился священнику: «Благослови, отче!». «Бог да благословит, — звонким басом отвечал отец Герасим, — Бог да благословит тебя, чадо, отец ты наш! Милости просим в новые свои земли! Заждались, отец, заждались тебя крестьяне! С осени ждем, как услыхали про царицын указ! Домик тебе построили всем миром, — уж не взыщи, не стали твоих указаний дожидаться, может, не так что, так ты скажи, мы перестроим».
Тут же, соскочив с телеги и не отряхнув даже пыль со старого своего офицерского мундира, Василий широкими шагами двинулся осматривать деревню. Мужики потянулись следом; поп, держа в руке золоченый крест, шел рядом; хоругви отослали обратно в церковь. Василий заходил в крестьянские избы, смотрел поля, прокатился в лодке по озеру, пересек светлый сосновый лесок, ощупав в нем чуть не каждую сосну, зашел напоследок в церковь, отслужил благодарственный молебен и только после этого отправился в свои барские хоромы: большую двухэтажную карельскую избу, сильно раздавшуюся вширь по сравнению с обычными крестьянскими домами. Дом стоял поодаль от деревни, на высоком холме, и подобно всем прочим домам, смотрел в озеро. Стараниями отца Герасима уже ждало барина обильное угощение. Уселись за стол — барин, поп, церковный староста, еще один мужик, которого Василий успел назначить старостой деревенским. Закусили. Поп, раскрасневшись от выпитого, улыбался:
— Ты, Василь Петрович, знаешь, на кого похож? Никто тебе этого не говорил? А? — и усмехнувшись вопросительному взгляду барина, пояснил: — На государя, на Петра Алексеевича. Как пошел ты с трубкой, да шагами сажеными, да усы, да голос!.. Вылитый царь-государь!
— Ну, отче, — махнул рукой Василий, — это ты зря. Видал я его на портретах: нимало не похож. И в Питере никто мне такого не говорил, а уж в Питере-то его повидали! Постой… А ты тоже его видел, что ли? Неужто он сюда заезжал когда?
— Нет, отец наш, сюда он не заезжал, — возразил батюшка, — а видал я его, когда в Москве служил… Когда был я, грешный, настоятелем в Трех Святителях, так государь-то однажды всю службу у меня отстоял, и благословлялся, и сто рублей на церковь пожаловал. Вот такие дела бывали, да… «Что, — спрашивает, — ты, такой молодой, да в настоятелях?» А я струсил, думал, он ругать меня будет, и говорю трясущимся языком: «За ученость, Владыко!» Как тут он захохотал! В храме купола затряслись, как хохотал. «И видать, — говорит, — что ученый, коли додумался царя в архиереи поставить!» Тогда и пожаловал сто рубликов, со смеху-то… А я потом на них иконостас подновил…
— Как же ты, батюшка, здесь-то очутился, в деревне Серьге? — поинтересовался Василий. — Меня-то сюда за заслуги препроводили, а тебя, думается, за другое что…
— Не столковался, — скромно отвечал отец Герасим. — Не столковался с важными людьми, не поклонился вовремя, не сообразил… Ну, и вышибли меня из Москвы, с великим треском… Припомнили мне все грехи мои, грешочки и грешищи. К раскольникам хотели причислить, да не вышло: нимало со староверами не дружил, и того даже враги отрицать не смогли. Теперь тут сижу, да Бога славлю. Попадью вот схоронил позапрошлый год. А ей тут ничего — нравилось. Я думал, москвичке-то туго придется в глухомани, а она — расцвела вся, матушка моя… Потом все равно померла… Я ее перед смертью-то спрашиваю: «Что, Анна Васильевна, небось, по Москве нашей скучаешь?» — «Нет, — говорит. — Ничего! Хорошо, — говорит, — что тут помираю! Чем в Москве лежать в тесноте, лучше уж тут, на бережку — светло да просторно». Деревня же наша, не в обиду тебе сказано будь, зовется не серьгой, а Сюрьгой, и ударение на Ю — не на Аз…