– Э, эх, мать моя! – продолжала Пахомовна плачевным голосом. – Тебе бы теперь надо радоваться – скоро ты будешь сама боярыня, станешь ходить в золоте, разъезжать в колымагах раззолоченных.
– Ах, мамушка! – сказала Наталья. – Я не могу быть счастлива, я умру от горести!
– Да забудь ты, моя ласточка, его, окаянного, меня и теперь еще дрожь берет, как я об нем вспомню; не говорила ли я тебе, что это был либо – с нами крестная сила! – сам нечистый, либо какой-нибудь богоотступник, злодей, разбойник, кромешник! Ну сделает ли это добрый человек? Свел с ума девушку и после позабыл ее: чтобы ему провалиться, окаянному! Чтобы его лихоманка трясла как осенний лист!..
– Приехал, приехал!.. – раздались вдруг голоса за дверью, и две девушки вбежали в светлицу.
Наталья вздрогнула, слезы замерли на ее ресницах; она уже не плакала более, но в каком-то оцепенении осталась неподвижно.
– Все кончено, – сказала она, – я не увижу его более, я никогда не буду принадлежать ему. Боже! Ты видишь мое сердце, Ты видишь, что я не изменила своим клятвам, люблю его еще и теперь, когда он забыл меня; умру в разлуке с ним, но повиновение воле моего воспитателя для меня всего дороже! И так, да будет Твоя святая воля! – Она замолчала и без внимания начала смотреть в окно; Пахомовна суетилась, бегала из угла в угол, беспрестанно повторяя: «Охти, мои батюшки!», примеривала праздничный кокошник; сенные девушки, собравшись в кружок, расспрашивали прибежавших о женихе: «Что, ты его видела?» – говорила одна. «Каков же? Молод, хорош?» – спрашивала другая. «О! Да какой еще молодец-то!» – отвечала третья. – Пригож, словно девушка! Уж подлинно боярышня счастлива, дал ей, сиротинке, Бог женишка…»
Глава VIII
Смотр. – Жалкий всадник. – Несчастие. – Невеста. – Заздравный кубок. – По усам текло, а в рот не попало. – Гусляр. – Его песня и таинственность. – Атаман Гроза.
Настал день, которого ожидал Иоанн нетерпеливо и который бедной Наталье принес столько горестей. Тысяцкий держался правила не отлагать до завтра дела, которое можно кончить сегодня. Он вошел в светлицу Иоанна и невольно остановился, любуясь красотою своего племянника: белый атласный кафтан, шитый золотом кушак и щеголевато накинутый охабень украшали юношу.
– Едем же, молодец! – сказал наконец тысяцкий, и они вышли на крыльцо, к которому подвели двух верховых лошадей.
Иоанн быстро подбежал к коню своему, ловко вскочил на седло и, выехавши из ворот, пустился вдоль улицы, не внимая крикам дяди, который по толщине своей не мог скоро взобраться на лошадь. Тысяцкий кричал, бесился, но это послужило еще ко вреду его: испуганный конь с оплошным седоком бросился в противоположную сторону так неожиданно, что никто не успел подать помощи и уже издали слышны были проклятия тысяцкого, который, схватившись за гриву и поставивши одну ногу в стремя, висел с ежеминутною опасностью быть убитым; к счастью, Иоанн услыхал крик, обернулся, и взорам его представилось плачевное состояние дяди. В одно мгновение он повернул коня своего и как стрела пустился за ним, из улицы в улицу, часто терял его из виду, но не переставал преследовать; вдруг разъяренный конь поворотил по дороге к Волхову, крутые берега коего были ужасны; сердце юноши замерло; увидев неминуемую смерть своего дяди, он с самоотвержением пустился еще скорее и в то мгновение, как лошадь, подбежав к крутизне, остановилась по инстинкту на секунду, чтобы после ринуться вниз, машинально схватил седока за повиснувший охабень и сильно рванул его на землю, конь прыгнул и стремглав полетел в пучину. Впрочем, падение тысяцкого не имело дурных последствий: удар был не силен, и он тотчас поднялся на ноги…
– Люблю за обычай, племянник, спасибо, одолжил! – сказал он, сделавши гримасу более от досады, нежели от ушиба. – Вот езди с такими сорванцами, как раз сломят тебе шею. Правда, ты показал и свое удальство, люблю за обычай, ну да вперед показывай его над кем-нибудь другим, а не надо мною. Бедный Ворон, – прибавил он, подойдя к берегу и взглянув на мертвую лошадь, – ты умер, люблю за обычай!
Другой, будучи на месте тысяцкого, почел бы случившееся худым предзнаменованием, но он был несуеверен и притом, имея настойчивый характер, не хотел отказаться от своего намерения; в сопровождении слуг тысяцкий и Иоанн опять отправились к Собакину, который ожидал их с нетерпением и уже начинал беспокоиться, как вдруг послышался конский топот и процессия въехала на двор. Хозяин, встретив гостей своих на крыльце, ввел их в светлицу, где уже собралось много гостей. Старики, чинно сидя на скамьях, толковали важно о делах давно минувших дней, о своем молодечестве, а по временам не забывали и чарок, которые придавали разговорам их более занимательности. Тысяцкий не утерпел, чтобы не рассказать случившегося с ними происшествия, выходил из себя, выхваляя храбрость племянника, и таким образом завязавшийся разговор мало-помалу обратился к политике; старики, занявшись им, по-видимому, позабыли причину их свидания, но не то занимало Иоанна: он с нетерпением поглядывал на толпу девушек, которые, собравшись в дверях, с любопытством смотрели на приехавшего жениха и значительно перешептывались; но между ними Натальи не было, и он, вздыхая, опускал глаза. Наконец настала давно ожидаемая минута: толпа раздвинулась, и красавица в сопровождении Пахомовны робко вошла в светлицу с серебряным подносом, на котором стоял золотой кубок с медом. Иоанн забыл все его окружающее и вскочил с места, сделал движение, чтобы подойти к Наталье, которая вмещала для него в эту минуту весь мир; тут девушка подняла глаза, голова ее закружилась, поднос выпал из рук…