– Бардзо добже! По рукам! Ты будешь и у меня любимым стремянным. Ступай с Богом к должности, я отдам об тебе приказание своему маршалку; служи верно, а за червонцами остановки не будет, – пан Стемборжецкий золото не считает, а меряет, как пшеницу! Бардзо добже!
Таким образом, сделавшись слугою гордого пана, которого любимым и единственным занятием была соколиная охота, я вскоре приобрела полное его расположение; ему нравилось мое отчаянное молодечество, мой веселый нрав, а особливо ненависть к москалям, которую я по временам притворно выказывала. Часто с особенным удовольствием он слушал русские песни, которые я пела и которым, по словам моим, выучилась в Московии; но если бы кто мог тогда заглянуть во внутренность моего сердца, то поверь, Владимир, всякий бы согласился, что мучения души моей были невыразимы: мысль о родине и о тебе, ненаглядный мой, не оставляла меня ни на одну минуту, и всегда последний отголосок родного напева оканчивался тяжким вздохом, и часто заздравный кубок искристого вина мешался с горячею слезою воспоминания. Но время текло, а я не находила средства узнать о тебе, не имела возможности и смелости возвратиться в пределы отчизны, пока случай сам собою невольно не принес мне отрадной и вместе ужасной вести и не заставил меня, с опасностью собственной жизни, поспешить на родину. Вот как это было: пан Стемборжецкий был действительно прав: в руках его золото как будто не имело никакой цены – пирушки сменялись пирушками, столетнее вино лилось рекою, и хоть тихонько поговаривали, что пан, вручивши все имения свои под управление евреев, за несколько лет вперед забрал деньги и по этой-то причине очень ласково обращался с своими доверителями, но, несмотря на то, разгульная жизнь ясновельможного нисколько не изменялась и многочисленная панская челядь увеличивалась со дня на день. Всякий имел право и случай жить у пана, и потому-то большая часть его верных слуг была подозрительна: и беглый москаль, забывший свою родину, и поляк, преследуемый законами отечества, и немчин, сорвавшийся с виселицы, все находили приют и покровительство у гордого поляка. Этот случай свел меня с одним земляком, который, бежавши из Новгорода, еще во время бывшей на него опалы от царя Ивана Васильевича, скитался кое-где и наконец, пробравшись в Польшу, сделался сокольничим пана. Чтобы не подать никому о себе подозрения и не прослыть гордым паночком, я, против желания, очень часто присутствовала на застольных буйных пирушках своих товарищей. Однажды, возвратившись с соколиной охоты, которая пану посчастливилась, он был собою доволен против обыкновения и в награду за успех пожаловал своим сподвижникам пять полновесных червонцев, приказав еврею ближайшего шинка угостить порядком добрых молодцев. Разумеется, подобная милость пана всегда сопровождалась отчаянною попойкою и к подаренным деньгам всегда прикладывали еще своих заслуженных. Беседа кипела. Остатки сытного ужина исчезали с широкого стола, уступая место ендовам и стопам, которые пенились крепким медом и искрились заморским вином. Буйная толпа пировала. Шум, спор, хохот и изредка храпение обессилевшего гуляки раздавались в ветхом шинке. Я по обыкновению была тут же, но, сколько возможно уклоняясь от их нетрезвой веселости, скучала и ожидала окончания пирушки. Как вдруг рассказ сокольничего (это был наш земляк, о котором я тебе упомянула и который назывался у нас Москаль-Бурлило) обратил внимание; прислушиваюсь, и любопытство мое увеличивается…
– Да, друзья, – говорил Бурлило с жаром, – было времечко, были дни, которых, как говорит наша русская пословица, и до новых веников не забудешь, – тот, кто был очевидцем, или кому, чего избави Боже, пришлось самому на орехи. Государь Иван Васильевич шутить не любит, долго он слушал доносы на новгородцев, долго глядел на них сквозь пальцы, да как припожаловал с дружиною в гости, так уже и задал угощение; это было, как помнится, накануне самого Богоявления… Тут Бурлило пустился рассказывать о несчастиях Новгорода, которые мне были известны не менее его и которые, лишив меня и тебя, мой Владимир, общего ангела-хранителя, были причиною нашей разлуки и наших мучений… – Мария остановилась, две крупные слезы сверкнули на ее длинных ресницах, и она скрыла пылающее лицо на груди атамана. – Повесть Бурлилы, – продолжала Мария успокоившись, – раскрыла все раны моего сердца; я задыхалась от горести и вероятно бы изменила себе, если бы наконец рассказ его не сделался для меня особенно любопытным…
– Суд и расправа в Новгороде, – говорил Бурлило, – продолжались ежедневно: и правый и виноватый равно терпели опалу, а чтобы не попасть наравне с прочими на правеж, я почел за лучшее раньше убраться из города и бежал куда глаза глядят… Правда, – прибавил рассказчик со злобною улыбкою, – мне и было от чего уйти – рано или поздно не миновать бы виселицы или по крайней мере теплого местечка… – Тут Бурлило захохотал. – Вы понимаете меня! – вскричал он, сделавши значительный знак собеседникам. – У меня рыльце было в пушку!