Выбрать главу

Недолго жил и царь Феодор Иоаннович; он скончался бездетный, завещавши державу свою осиротевшей супруге своей Ирине, сестре Бориса Годунова. В народе носился слух, что Годунов был причиною кончины зятя-государя; историки отвергают этот слух, который, впрочем, имел свое основание: тот, кто поднял руку на брата своего государя, кто принял на себя кровь девятилетнего младенца, конечно, мог решиться и на второе преступление.

В девятый день, после кончины царя, Ирина Феодоровна переехала в Новодевичий монастырь и постриглась в монахини… Венец Мономахов, к которому так деятельно стремился Годунов, был в руках его, но Борис был слишком хитер, чтоб возбудить на себя прямое подозрение народа; он знал, что престол, рано ли, поздно ли, будет принадлежать ему, и пошел к своей цели другими путями… Он заключил себя в монастыре вместе с Ириною, и, дотоле деятельный и честолюбивый, плакал, и отказывался от управления государством. Духовенство, чиновники и народ единогласно избрали его царем России и отправились умолять, да правит он судьбою царства. Годунов отрекся решительно. Чрез шесть недель собрались в Кремле чины и граждане из всего государства и подтвердили избрание Годунова. Они объявили ему, что он избран уже не Москвою, а всею Россиею; но Годунов был непреклонен, выслал из монастыря искусителей и не велел им возвращаться. – Остановимся здесь историческою выпискою и будем продолжать рассказ свой…

Было уже далеко за полночь, но во всей Москве горели огни; готовились к какому-то великому действию. С рассветом дня раздался во всей столице торжественный звук колоколов, и белокаменная пришла в движение. Все храмы и дома отворились; народ теснился на площадях. Патриарх и владыки несли иконы, знаменитые славными воспоминаниями, Владимирскую и Донскую, как святые знамена отечества; за клиром шли синклит, двор, воинство, приказы, выборы городов; за ними устремились и все жители московские, граждане и чернь, жены и дети… вся торжественная процессия отправилась к Новодевичьему монастырю.

В это время Годунов сидел в келье сестры своей и, по-видимому, удивленный торжественным звуком колоколов, бросил вопросительный взгляд на венценосную монахиню…

– Ты спрашиваешь меня о причине этого звона, – сказала Ирина, – но тебе, Борис Федорыч, должно быть известно это лучше меня! Брат! Мне жаль тебя! Жаль как брата, которого выносила мать в одной со мною утробе; знаешь ли ты, какое тяжкое бремя предстоит тебе? Ты умен, ты опытен, искусен в науке государственного управления и потому должен понимать вполне всю тягость этой обязанности…

Годунов сделал движение, как бы желая отвечать; но царица остановила его:

– Выслушай прежде меня! Ты мог скрыть от народа свои сокровенные мысли, ты умел ослепить его, но я все вижу, все знаю: тебя прельщает царский венец, и ты его получишь; скажи же мне, хорошо ли обдумал ты свой поступок, заглянул ли ты в прошедшее, разгадал ли будущее, наконец уверен ли ты в том, что никогда слеза раскаяния не омрачит светлых дней твоей жизни?.. Если мысль эта не приходила тебе в голову, то обдумай теперь, еще есть время!..

– Поздно, матушка-царица; спустя лето в лес по малину не ходят! – раздался позади них голос. Царица и Годунов с удивлением оглянулись – пред ними была юродивая. – Эх! Матушка-царица, – продолжала Агафья, улыбаясь, – хочешь ты переговорить Федорыча, ведь он у нас на Руси слывет первым грамотником, так уж где нам с ним речи разводить?.. Да и то сказать, бог с ним, не мы в деле, не мы и в ответе!

– Что ты хочешь сказать этим, Агафья? – спросил Годунов, глядя ласково на таинственную женщину.

– Ничего, Федорыч, ничего! – отвечала простодушно юродивая. – Ведь сегодня тебя патриарх святой благословит на царство, так вот я и пришла тебя поздравить, авось как будешь царем, не позабудешь и меня, горемычную, дашь теплый уголок. He грех, родимый, право не грех приютить меня, ведь, по твоей милости мне в Углич-то и глаз нельзя показать. Жаль, что Михайлушко-то не увернулся от угличан, теперь и ему бы от тебя было тепленько, небось пожаловал бы его князем, наградил бы казной, посадил в думу, никто бы и намекнуть не смел, что руки-то у него в крови…