Взгляните на карту Юга США. Штаты Алабама, Джорджия, Южная Каролина. Внизу — Флорида. «О Флорида!», то есть цветущая, утопающая в цветах,— вскричал, по преданию, Колумб; слева — Новый Орлеан, куда, если верить литературе, сослали Манон Леско; справа, на побережье Саванна, где умер пират Флинт — «умер в Саванне от рома» — и кричал «пиастры! пиастры!» его жуткий попугай. Вот отсюда и пришла Скарлетт О'Хара, героиня этой книги, покорительница Америки.
В американской литературе XX века нет более живого характера. Проблемы, неразрешенные комплексы, имена — это пожалуйста; но чтобы был человек, который перешагнул за обложку книги и пошел по стране, заставляя трепетать за свою судьбу,— второго такого не отыскать. Тем более что захватывает она неизвестно чем; буквально, по словам английской песни: «если ирландские глаза улыбаются, о, они крадут ваше сердце». Ретт, ее партнер, выражался, может быть, еще точнее: «то были глаза кошки во тьме» — перед прыжком, можно было бы добавить, который она совершала всегда безошибочно.
Книга, в которой она явилась, оказалась тоже непонятно чем притягивающей читателя. То ли это история любви, которой нет подобия — любовь-война, любовь-истребление,— где она растет сквозь цинизм, несмотря на вытравливание с обеих сторон; то ли дамский роман, поднявшийся до настоящей литературы, потому что только дама, наверное, могла подсмотреть за своей героиней, как та целует себя в зеркале, и множество других более тонких внутренних подробностей; то ли это усадебный роман, как у нас когда-то, только усадьба эта трещит, горит и исчезает в первой половине романа, будто ее не было… По знакомым признакам не угадаешь.
Да и сама писательница мало похожа на то, что мы привыкли видеть в Америке. Она, например, не признавала священное паблисити, то есть блеск известности и сыплющиеся оттуда деньги. Она отказалась снять о себе фильм — фильм! — не соглашалась на интервью, на рекламные употребления романа — мыло «Скарлетт» или мужской несессер «Ретт», особо огорчив одну исполнительницу стриптиза, которая требовала назвать свой номер «Унесенные ветром» (подразумевая, видимо, одежды); не позволила сделать из романа мюзикл.
Она вступила в непримиримые отношения с кланом, определявшим литературные ранги Америки. Никому не известная домашняя хозяйка написала книгу, о которой спорили знатоки, возможно ли ее написать, и сошлись, что невозможно. Комбинат из профессоров, издателей, авторитетных критиков, давно предложивший литераторам иное: создавать имя, уступая место друг другу, но и гарантируя каждому положение в истории литературы, творимой на глазах соединенным ударом массовых средств,— этот комбинат, получив вдруг в бестселлеры не очередного кандидата в историю, а литературу, способную зажигать умы и жить в них независимо от мнений, ее не принял. Мнение его выразил критик-законодатель Де Вото: «Значительно число читателей этой книги, но не она сама». Напрасно урезонивал своих коллег посетивший США Герберт Уэллс. «Боюсь, что эта книга написана лучше, чем иная уважаемая классика».— Голос большого писателя утонул в раздражении профессионалов. Как водится, пошли слухи. Рассказывали, что она списала книгу с дневника своей бабушки, что она заплатила Синклеру Льюису, чтобы тот написал роман…
В самом составе литературы она поддержала то, что считалось примитивным и будто бы преодоленным: чистоту образа, жизнь. Ее девический дневник, полный сомнений в призвании, обнаруживает удивительную зрелость: «Есть писатели и писатели. Истинным писателем рождаются, а не делаются. Писатели по рождению создают своими образами реальных живых людей, в то время как «сделанные» — предлагают набивные чучела, танцующие на веревочках; вот почему я знаю, что я «сделанный писатель»… Позднее в письме другу она высказалась так: «…если история, которую хочешь рассказать, и характеры не выдерживают простоты, что называется, голой прозы, лучше их оставить. Видит бог, я не стилист и не могла бы им быть, если бы и хотела».
Но это было как раз то, в чем у интеллектуальных кругов искать сочувствия было трудно. Молодая американская культура не выдерживала напора модных течений и наук; в литературе начали диктовать свои условия экспериментаторы, авторитеты психоанализа сошли за великих мыслителей и т. д. Доказывать в этой среде, что простая история сама по себе имеет смысл, и более глубокий, чем набор претенциозных суждений, было почти так же бесполезно, как когда-то объяснять на островах, что стеклянные бусы хуже жемчужин. Здесь требовались, по выражению Де Вото, «философские обертоны». И через сорок лет на родине Митчелл, в Джорджии, критик Флойд Уоткинс, зачисляя ее в «вульгарную литературу», осуждает этот «простой рассказ о событиях» без «философских размышлений»; тот факт, что, как сказала Митчелл, «в моем романе всего четыре ругательства и одно грязное слово», кажется ему фарисейством и отсталостью; ему не нравится ее популярность. «Великая литература может быть иногда популярной, а популярная — великой. Но за немногими известными исключениями, такими, как Библия, а не «Унесенные ветром», величие и популярность скорее противостоят друг другу, чем находятся в союзе»