Дядя и племянница провожали лодку взглядом, пока она не исчезла в нильских далях, гладь реки, стеклянно-спокойная, лишь кое-где вихрилась от течения.
— Знаешь, она права, — тихо сказал Габриель. — Ты для меня последняя иллюзия молодости. — Он обнял Рене, прижал ее голову к своей груди. — Отныне ты будешь спать в моей комнате каждую ночь. Но обещай никому об этом не говорить.
— Даже мамà, если она опять спросит?
— Ваша мать для нас умерла, — ответил виконт.
В последующие недели Рене сопровождала Габриеля, когда он объезжал плантации, инспектируя хлопковые поля и лимонные рощи, перевозку урожая и состояние колодцев, воду из которых поднимали ослики, бесконечно шагая в песке по кругу. Эти поездки были куда менее романтичны, чем воображала Рене, и тяжелый труд осликов стал представляться ей подходящей метафорой однообразия ее собственной жизни: зной, песок, унылые круги, запорошенная песком еда в поле, дневной отдых на соломенных матрасах в кишащих мухами палатках — не слишком похоже на экзотическую картину, какую рисовал ей дядя до приезда в Армант.
К тому же после отъезда графини у виконта участились приступы самодурства, и к Рене он начал относиться с какой-то раздраженной неприветливостью, словно теперь винил ее в разрыве. Возражать Рене не смела, зная, что, если вызовет неудовольствие Габриеля, он мигом выставит ее вон, как графиню. Своего первого отца Рене видела редко; граф занимался сахарным тростником на другом краю плантаций и порой по нескольку дней кряду проводил вдали от дворца.
В Арманте Габриель часто приглашал на ужин соседей, местных пашей. Владения этих людей граничили с его собственными, и с виконтом их связывали общие деловые интересы. За столом они сидели в фесках, и на протяжении всего ужина за спиной у них стояли личные слуги. За трапезой они на превосходном английском обсуждали лошадей, охотничьих соколов, конюшни и ипподромы, которыми владели в Великобритании и в Ирландии. Затем, благоразумно перейдя на родной арабский и не догадываясь, что Рене начала его понимать, они похвалялись друг перед другом новыми женами в гареме, причем обсуждали физические достоинства женщин тем же оживленным тоном, каким обсуждали новоприобретенных лошадей. Рене находила эти разговоры увлекательными, ведь они позволяли ненадолго заглянуть в мир мужчин и поучиться управлять этим миром, который казался ей весьма любопытным. После многих лет подслушивания и подглядывания за отцом и его приятелями в Ла-Борне она пришла к выводу, что, несмотря на понятные культурные различия между этими арабами и их европейскими собратьями, мужчины, по сути, везде одинаковы и интересы у них одни и те же: женщины, лошади, охота, дела.
Когда разговор в конце концов неизбежно заходил о делах, Рене быстро начинала скучать и уже не слушала. Виконт же стремился приобщить наследницу к делам плантаций и во время этих бесконечных дискуссий периодически обращался к ней, спрашивая:
— Скажите, дочь моя, что вы об этом думаете?
Непривычные к присутствию за столом юной девушки, тем более что она была в курсе их дел, паши с любопытством улыбались ей, сверкая ослепительной дугой золотых зубов.
Вырванная из своих мечтаний, Рене редко находила удовлетворительный ответ на вопрос; ведь она была всего-навсего четырнадцатилетней девочкой и, по правде говоря, совершенно не задумывалась о таких вещах, они вызывали у нее безумную скуку.
— Папà, — отвечала она, зная, что он ждет ответа, — я думаю, паши очень умные люди, и, слушая их, я многому учусь. Однако мне кажется неправильным высказывать мое мнение, ведь я только девушка и не разбираюсь в подобных вещах.
Этот ответ или один из его вариантов, казалось, вполне удовлетворял пашей, они улыбались и одобрительно кивали.
Однажды вечером, во время такого ужина, Габриель неожиданно попросил прощения и сказал, что неважно себя чувствует:
— Я очень рассчитываю, что ты развлечешь гостей, дорогая, — шепнул он Рене. — Мне действительно необходимо уйти к себе.
Рене отнюдь не обрадовалась, что ей доверили роль хозяйки, гости в отсутствие виконта тоже явно испытывали неловкость. После ужина паши против обыкновения не остались на коньяк и сигары, и когда последний из них удалился, Рене поднялась к себе. Проходя мимо двери Габриеля, она услышала внутри тихие смешки. Сначала она подумала, что дяде что-то снится, и прижалась ухом к двери. Опять послышался смех, на сей раз женский, звучный, гортанный. Сердце у Рене громко застучало. Затем она услышала и тихий голос Габриеля. Охваченная ревностью, какой никогда прежде не ведала, Рене тронула дверь — не заперто. Она осторожно приоткрыла ее ровно настолько, чтобы заглянуть в комнату. От увиденного у нее подкосились ноги, и голова пошла кругом. Габриель был в постели с одной из нубийских служанок, которая — она не раз видела, — исполняя свои обязанности, смотрела на дядю с обожанием. Сейчас эта пухлая девица с тяжелой грудью сидела на виконте верхом и в экстазе то опускалась, то поднималась, негромко и весело посмеиваясь, когда Габриель что-то ей шептал, груди ее ритмично подпрыгивали, кровать под любовниками тряслась. Вне себя от ревности, Рене не могла отвести от них взгляд. Она словно вернулась к своей детской роли вуайеристки, замерла с бьющимся сердцем, неотрывно глядя в дверную щелку, как когда-то глядела в щелку египетского сундука, наблюдая, как занимаются любовью мамá и дядя. Круг как бы замкнулся; ее мечта заменить собою мамà осуществилась, пусть пока что и не до конца, а теперь она, не в силах оторваться, наблюдала, как ее любимый дядя и приемный отец уже ей изменяет.