Революция в ее глазах – противоположность бессмыслице буден. Только героическое не дает душе покрыться плесенью, скукожиться, отмереть… И в одном из писем она напишет нечто совсем чудовищное (если забыть о ее возрасте): «Неужели эти улицы никогда не потеряют своего мирного вида? Неужели эти стекла не зазвенят под камнями?.. Вот передо мной какие-то статуи… Как охотно вышвырнула бы я их за окно, с каким восторгом следила бы, как горит наш милый старый дом!.. Только бы началось…»
(И десяти лет не пройдет – начнется. Правда, то, что начнется, уже не захочется назвать революцией…)
Но пока она спорит с Петром о целях борьбы. И тут они категорически расходятся во мнениях. Борьба за «счастье других»? Марина протестует. Революция отнюдь не средство наполнения голодных желудков – и марксисты тут совсем ни при чем. «Умереть за… русскую конституцию? Ха-ха-ха! На кой она мне черт, конституция, когда мне хочется Прометеева огня!» Не за народ пошла бы она на революционный подвиг, не за большинство, которое «тупо, глупо и всегда неправо». Скорее уж за меньшинство, которое всегда гонимо большинством! Вот ее мечта: «Говорить, не боясь преград, идти смело, никому не отдавая отчета – куда и зачем, влечь за собой толпу…» Идти против… «Против чего? – спросите вы. Против язычества во времена первых христиан, против католичества, когда оно сделалось господствующей религией и опошлилось в лице его жадных, развратных, низких служителей, против республики за Наполеона, против Наполеона за республику, против капитализма во имя социализма… против социализма, когда он будет проведен в жизнь, против, против, против!»
Но есть и за в тех же ее письмах Понтику. Вот такое: «Вдруг исчезла бы Москва – с синематографами, конками, гостиницами, экипажами, четвергами, субботами, всей этой суетней и вместо нее – Кавказ, монастырь, где томилась Тамара, скалы, орлиные гнезда, аулы, вершины Казбека и Эльбруса… Изведать хоть раз чувство одинокого творчества там, наверху, забыть о Москве, не знать о митингах, кадетах и эсдеках, холере и синематографах…»
То есть при всех ее «революционных» страстях самое лучшее там – в вышине, где орлиные скалы! (Именно так много лет спустя она назовет свой цикл стихов, посвященных Волошину: «Ici-haut» – «Там, в вышине»… Необыкновенно рано она знает о себе главные вещи. Ей едва исполнилось шестнадцать, когда она пишет эти строки.)
Петр Юркевич старше Марины на три года. Он темноволос и курчав, не только хорош собой, но еще умен и способен к искренности. Они продолжают видеться осенью и зимой в Москве. И вскоре Марина убеждает себя: она влюблена!
Удостоверившись, недолго думая, доверяя порыву, она внезапно признается в этом Понтику в один из его приходов в трехпрудный дом.
Что и как именно тогда было сказано, что произошло – неизвестно, очевидно только, что при желании все можно было свести к легкой шутке.
«Милый, славный Понтик! – пишет Марина уже на следующий день после инцидента. – Не сердитесь, все равно этим ничего не достигнете. Нужно было чем-нибудь выразить то чувство, названия которого я не знаю, – если вышло по-ребячески и глупо – изменять теперь поздно. Обещать ничего не обещаю, совсем не вижу, почему я должна обещать. Скажу одно: такие поступки не повторяются. Сейчас вечер. В комнатах ясный сумрак. Небо желто-розовое, светлое, звонят колокола. В такие вечера я никак не могу найти себе места. ‹…› Любовь, дружба ли – не все ли равно? Дело не в названии. Господи, Понтик, как много в жизни такого, чего нельзя выразить словами! Слишком мало на земле слов. Крепко жму Вам руку. Не сердитесь за вчерашний порыв… Ну, друзья, что ли? Ваша МЦ».
Со стороны Юркевича сохранилось лишь одно письмо – и это как раз ответ на только что приведенное.
Петр явно растерян. Он отвечает совсем как Онегин на письмо Татьяны, – преисполненный уважения и даже нежности, но… В письме его замечательнее всего характеристика пятнадцатилетней Марины:
«Марина, Вы с вашим самолюбием пошли на риск первого признания, для меня совершенно неожиданного, возможность которого не приходила мне и в голову… Что я вам отвечу? Что я вас не люблю? Это будет неверно. Чем же я жил эти месяцы, как не Вами, не Вашими письмами, не известиями о Вас? Но и сказать: да, Марина, люблю… Не думаю, что имел бы на это право. Люблю как милую славную девушку, словесный и письменный обмен с которой так возвышает мне душу, дает пищу уму и чувству…» И так далее и так далее. И в конце: «Любящий Вас, преклоняющийся перед Вашей сложной, почти гениальной натурой и от души желающий Вам возможного счастья на земле. – Ваш П. Ю.»