— Я из разговора с Вал<ерией> Сер<геевной> вынес впечатление, что питерские женщины относятся к событиям и судьбе России очень серьезно и зрело, как настоящие Граждане. Это, по-видимому, характерно для Питера, единственного русского европейского города. В Москве или мне не приходилось встречаться с такими женщинами, или их просто нет. Москвитянки к событиям или равнодушны, или обывательски волнуются — правда, тоже за судьбы России, но это как-то несобранно, по-московски.
— Да! Вы, пожалуй, правы. Здесь в Питере просто больше гражданственности, чем в Москве. А что, Валя Вам говорила что-нибудь обо мне?
— Говорила, но очень мало и сдержанно, несмотря на мое большое желание на эту тему с ней поговорить. Мне было бы это очень приятно, тем более что я очень близко принимаю жизнь каждого культурного человека в этот бесчеловечный век. Ведь теперешние дни, как никогда, обнажили людей. Тяжесть жизни сдернула со всех маску и открыла настоящую сущность каждого. Все стали полулюди-полузвери, полунечто, а настоящих людей, настоящего человека очень трудно встретить.
— Д…а… Вы правы, Бор<ис> Ал<ександрович>, меня многое сначала очень сильно поражало в людях, сначала я не верила мифической метаморфозе, но убедилась в этом — в людях, которые мне были близки и дороги, которым я верила. Все настолько очерствели и измёнились, что становится очень грустно. А Вам Валя ничего не говорила про моего мальчика? Ведь у меня есть сын, 9 лет, и я его не видела вот уже четыре года… Он живет в Казанской губернии[77] в семье моего первого мужа — Гумилева. Вы его знаете? Я очень хотела бы видеть своего сына, но мне очень тяжело подумать о том, что он может меня даже не узнать. Ведь это может случиться? Это так тяжело… А Гумилев — удивительно черствый человек, он живет здесь в Петербурге и ни разу ко мне не зашел[78]. Я его как-то встретила, и мы очень сухо поздоровались, и он ни слова не произнес о нашем сыне.
Ночь со среды на четверг 31/13 на 1/14 марта-апреля 1921 г.
Дорогой С<ергей> М<ихайлович>, живу благодаря Вам изумительной жизнью. Последнее что́ я вижу, засыпая и первое что́ я вижу, просыпаясь — Ваша книга.
Знаете ли Вы, что и моя земная жизнь Вами перевернута? Все с кем раньше дружила — отпали. Вами кончено несколько дружб. (За полнейшей заполненностью и ненадобностью.) Человек, с которым встречалась ежедневно с 1-го января этого года — вот уже больше недели, как я его не вижу[80]. — Чужой. — Не нужно. — Отрывает (от Вас). У меня есть друг: Ваша мысль.
Вы сделали доброе дело: показали мне человека на высокий лад.
<….> Суббота, — 9-тый — по новому — час. Только что отзвонили колокола. Сижу и внимательно слушаю свою боль. Суббота — и потому что в прошлый раз тоже была суббота, я невинно решила, что Вас жду.
Но слушаю не только боль, еще молодого к<расноармей>ца (к<оммуни>ста), с которым дружила до Вашей книги, в к<отор>ом видела и Сов<етскую> Р<оссию> и Св<ятую> Русь, а теперь вижу, что это просто зазнавшийся дворник, а прогнать не могу. Слушаю дурацкий хамский смех и возгласы, вроде: — «Эх, чорт! Что-то башка не варит!» — и чувствую себя оскорбленной до заледенения, а ничего поделать не могу.
О Боже мой, как страшна и велика власть человека над человеком! Постоянное воскрешение и положение во гроб! — Ничего не преувеличиваю, слушаю внимательно, знаю: если бы Вы сейчас вошли (к<оммуни>ст только что получил письмо от товарища и читает мне вслух: «Выставка птицеводства и мелкого животноводства…» Это товарищ его приглашает на Пасху.) <Фраза не окончена>
16 апреля 1921 г. Москва
Дорогие вы мои братья и сестра Олечка!
Сегодня решил всеми правдами и неправдами выбраться в Воронеж 20-го апреля; думаю, в этот день вы получите от меня эту весточку — «простынь». 21-го или 22-го буду уже с вами, т. к. поезд идет не больше 30 часов.
Жду той минуты, часа, дня, когда мы все четверо соберемся вместе, без дорогой, для нас всех, любимой мамочки. В годовщину ее смерти — я любил одного человека, и эта любовь была тем дорога, что она имела прямую связь любви с мамочкой.
Всевочка видел, между прочим, ее в Москве, слушал за Моек-вой-рекой, на Пятницкой улице, ее стихи. — Это живая Русь, а ведь я русский до дна моей души. Всевочка произвел на Марину очень хорошее впечатление, а «Пятницкая улица, что за Москвой-рекой» от него без ума[82]. Мне бы очень хотелось, чтобы мы все были, жили и росли вместе, но жизнь иначе устраивает нашу судьбу.
77
…
78
…
79
Марина Цветаева — С.М. Волконскому. — Видимо, набросок неотосланного письма (
82