К моему удивлению, вся эта суета смирила исстрадавшуюся, доведенную до отчаяния разношерстную толпу людей. Они все, как я узнал от моих пассажирок, по 1,5–2 месяца не могут уехать из этого проклятого места.
Я тут же вызвал военного коменданта станции и приказал немедленно подать состав товарных вагонов и часть пассажирских, стоявших на путях станции для отправки людей. Строго приказал, чтобы в ближайшие дни все люди были отправлены со станции и чтобы все пути были свободны от мешочников.
Эти приказания я отдал при обступившей нас большой труппе матросов и армейцев. Матросу-великану я дал указание, чтобы он подобрал надежных ребят и проследил посадку людей без скандалов и драк.
Наш вагон был отправлен в назначенный срок — минута в минуту. Еще мы не уехали, а на третьем пути был уже сформирован состав из товарных и полуразбитых классных вагонов и шла посадка людей. За несколько минут до отхода поезда на Ростов, к которому был прицеплен наш вагон, ко мне в купе осторожно постучали. Вошли три матроса и доложили мне, что посадка произведена в полном порядке: сначала были посажены женщины с детьми и их имуществом, а затем сели братишки и армейцы — всего около 3.000 человек, в тесноте, да не в обиде! Остались люди на север, а южан посадили почти всех. Они мне сказали, что сами они сядут в следующий поезд — на север и что они проследят подачу вагонов и посадку в таком же порядке, как и в первом составе, на каждый вагон будут распределены надежные, хорошие ребята. Матросы пришли в невероятный восторг, когда узнали от посаженных женщин, что они приняли горячие ванны с душем и искупали своих детей. Матросы крепко-накрепко жали мне руку, прощаясь со мной.
Военный комендант, допустивший такой беспорядок на крупнейшей узловой станции, был мной сознательно поставлен под контроль матросов, обвешанных гранатами. В пути от наших спутниц до Ростова мы узнали, что матросы и армейцы собирались забросать гранатами наш вагон-салон с зеркальными чистыми стеклами, вызывающими ярость и раздражение измучившихся людей, застрявших на станции под открытым небом. Обо всем этом я доложил шифром в штаб VI-го отдела ЦУПВОСО в Москву.
Проснувшись рано утром, я вышел из своего служебного купе и, стоя у окна, любовался восходом солнца. Вскоре из купе вышла одна из наших пассажирок, оказавшаяся учительницей. От нее я узнал, что другая наша пассажирка — мать маленьких детей, оставленных дома на попечение бабушки. Муж у нее погиб на фронте и что она везет продукты, чтоб не погибнуть с голоду. Она домашняя хозяйка.
Поговорив о прекрасной заре, о ее муже — командире в Красной Армии, о трудных условиях жизни в годы заканчивающейся гражданской войны, казалось, что все вопросы исчерпаны. Моя собеседница много говорила о том, что они очень мне благодарны за благородный и человеческий поступок и что они не знают, как и чем меня отблагодарить. Она вдруг тихим грудным, низким голосом говорит мне: — «Вы меня не обидите, если подойдете ко мне как к женщине, и что она ни в коем случае не будет это рассматривать как нехороший поступок с моей стороны, а наоборот, ей как женщине и матери ребенка хочется меня отблагодарить большим женским чувством за мою помощь им. Я ответил ей, что об этом больше говорить не нужно, т. к. я не считаю возможным, относясь к ней с большим уважением, принять ее предложение, как женщины и матери, попавшей в большую беду, и что при других обстоятельствах я бы никогда не отклонил возможность близости с ней, т. к. она как женщина исключительно обаятельная.
Она долго и внимательно посмотрела мне в глаза своими большими очень красивыми серыми и умными глазами.
— Да, я Вас понимаю. Какой же Вы — хороший, товарищ комиссар. Я Вам очень благодарна за такое глубокое уважение ко мне — женщине и матери ребенка. Желаю Вам от всей души удачной и счастливой, счастливой жизни.
На этом мы распрощались и разошлись по своим купе.
За утренним завтраком жена Начжелвойск Скребнева, поздоровавшись со мной, вдруг неожиданно заплакала и тихо вспомнила свою дочь Галину, похороненную нами в Пензе осенью 1919 года: