От этого твоего возгласа мне стало… старше и спокойнее. И еще — глаза раскрылись! У тебя была волна ко мне, меня, препятств<ия>, — не было, разобьешься о любое (влюбленность). И еще: мы не хотим любить новое (и старого дост<аточно>), мы хотим целовать новое. ——
Картина простая: дом, родство, вечная ценность — я (где-то — когда-то), милая сердцу прохлада — и: новый рот <над строкой: текущий счет <творчества?>>. Ты непосредственнее меня, у меня бы такая вещь не сорвалась, уже потому, что в другого — вонзается.
Одному рада: тяж<есть> заминк<и> с Рильке этой твоей «влюбленностью» снята. Совсем.
Мне не больно. Мне взросло и ясно.
Мне очень жаль тебя за твою трудную жизнь. Это у нас с тобой [всегда] останется: союзничество сочувствия <оборвано>
Вот тебе письмо Мирского [931], в котором, надеюсь, растворится мое. (Не я в Мирском — [то, о чем я] — в том, о чем он.)
<На полях:>
Дошли ли письма Рильке? Остальные дошлю, когда у тебя будет время.
Впервые — Души начинают видеть. С. 227–229. Печ. по тексту первой публикации.
71-26. P.M. Рильке
St. Gilles-sur-Vie, 14-го июня 1926 г.
Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я — плохая. Борис — хороший. И потому что плохая, я молчала — лишь несколько фраз про твое российство, мое германство и т.д. И вдруг жалоба: «Почему ты меня отстраняешь? Ведь я люблю его не меньше твоего» [932].
Что я почувствовала? Раскаянье? Нет. Никогда. Ни в чем. Ничего не почувствовала, но стала действовать. Переписала два твоих первых письма и послала ему. Что я могла еще? О, я плохая, Райнер, не хочу сообщника, даже если бы это был сам Бог.
Я — многие, понимаешь? Быть может, неисчислимо многие! (Ненасытное множество!) И один ничего не должен знать о другом, это мешает. Когда я с сыном, тот (та?), нет — то, что пишет тебе и любит тебя, не должно быть рядом. Когда я с тобой — т.д. Обособленность и отстраненность. Я даже в себе (не только — вблизи себя) не желаю иметь сообщника. Поэтому в жизни я — лжива (то есть замкнута, и лжива — когда вынуждают говорить), хотя в другой жизни я слыву правдивой — такая и есть. Не могу делиться.
А пришлось (это было за два-три дня до твоего письма). Нет, Райнер, я не лжива, я слишком правдива. Если бы я умела бросаться простыми, дозволенными словами: переписка, дружба — все было бы хорошо! Но я-то знаю, что ты не переписка и не дружба. В жизни людей я хочу быть тем, что не причиняет боли, потому и лгу — всем, кроме себя самой.
Всю жизнь в ложном положении. «Ибо где я согнут, — я солган» [933]. Солгана, Райнер, не лжива!
Когда я обнимаю незнакомца, обвив его шею руками, это естественно, когда я рассказываю об этом, это неестественно (для меня самой!).
А когда я пишу об этом стихи, это опять-таки естественно. Значит, поступок и стихи меня оправдывают. То, что между, обвиняет меня. Ложь — то, что между, — не я. Когда я говорю правду (руки вокруг шеи) — это ложь. Когда я об этом молчу, это правда.
Внутреннее право на сохранение тайны. Это никого не касается, даже шеи, вокруг которой обвились мои руки. Мое дело. Не забудь еще, что я замужем, у меня дети и т.д.
Отказаться? Ах, не так уж все это серьезно, чтоб того стоило. Отказываюсь я слишком легко. И наоборот, совершая жест, я радуюсь, что еще могу его совершить. Так редко чего-то хотят мои руки.
Глубоко погрузить в себя и через много дней или лет — однажды — внезапно — возвратить фонтаном, перестрадав, просветлев: глубь, ставшая высью. Но не рассказывать: тому писала, этого целовала.
«Радуйся же, скоро всему конец!» — говорит моя душа моим губам. И обнять дерево или человека для меня одно и то же. Быть.
Это одна сторона. Теперь — другая. Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно — для него. Потому я и послала письма.
Твои милые фотографии. Знаешь, как ты выглядишь на той, что больше? Словно ты поджидал кого-то — и вдруг тебя окликнули. А другая, поменьше, — прощанье. Отъезжающий, который еще раз, должно быть наспех — лошади уже ждут — оглядывает свой сад, как исписанный лист, прежде чем расстаться. Не отрываясь — освобождаясь. Тот, кто бережно выпускает из рук — целый пейзаж. (Райнер, возьми меня с собой!)
931
Вероятно, речь идет о «Письме в редакцию» Святополк-Мирского, опубликованном в еженедельнике «Звено» за 16 мая 1926 г. Это было ответом на статью Адамовича из цикла его «литературных бесед» (Звено. 1926. 25 апр. №. 169; перепечатка:
«Я не собираюсь возражать против суждений г. Адамовича обо мне и о моем докладе, наоборот, я их приветствую, так как именно таких суждений я и ожидал. Особенно же меня обрадовал открытый г. Адамовичем „явно марксистский“ оттенок моего тезиса. В какой мере г. Адамович „не преувеличивает“ в своем резюме схематичности и прямолинейности моего доклада, могут судить все бывшие на докладе. <…> Отмечу только одно характерное искажение моих слов г. Адамовичем. Говоря о новом духе в русской поэзии, я назвал
932
Цветаева говорит здесь о письме к ней Пастернака от 23 мая 1926 г. См.:
933
Строка из стихотворения Рильке «Я слишком одинок на свете» (книга «Часослов»). Цветаева часто цитировала ее в своем переводе.