Начнем с того, что самые ранние стихотворения Цветаевой, посвященные вопросу об отношении ее пола и будущей поэтической и личной судьбы, могут быть грубо разделены на две категории. С одной стороны, это стихотворения («В Люксембургском саду» (1: 53), «Только девочка» (1: 143)), в которых Цветаева как будто прячет свои необычные, «неженские» стремления и амбиции, зарекается от стихов и соглашается на ту традиционную женскую роль, которую предлагает ей общество (и которую она, в свою очередь, объявляет для себя достаточной). С другой стороны, есть стихотворения («Молитва» (1: 32), «Дикая воля» (1: 136)), в которых юный поэт вырывается из границ своего пола, как в житейской, так и в метафизической области, и выбирает поэзию ценой отказа от самой жизни. Но есть и третья возможность, которую, как мне представляется, Цветаева разрабатывает в стихотворении «Барабан» (1: 146–147), — это одна из первых ее попыток начертить для себя такую поэтическую роль, которая реально могла бы быть осуществлена в жизни. Я надеюсь показать, что разительные противоречия в стихах юной Цветаевой лишь кажущиеся: все тексты, о которых идет речь — независимо от того, какую позицию в них занимает поэт, — отмечены нестираемым знаком поэтической судьбы, хотя и не игнорируют чувственных радостей жизни.
Противоречия женской роли
Стихотворение «В Люксембургском саду», несмотря на всю его внешнюю прозрачность, передает мучительную внутреннюю раздвоенность Цветаевой, связанную с ее обостренным чувством языка. Стихотворение рисует идиллическую картину гуляющих в общественном саду мам с детьми. Тут отрада для всех органов чувств: пышность и аромат цветущих деревьев, лепетание фонтана, покойная сень тенистых аллей:
С первых же строк стихотворения становится ясно, что поэтический агент, говорящий и наблюдающий эту идиллическую картину, находится от нее на расстоянии и чужероден ей в самом буквальном смысле, на что указывает заглавие стихотворения: это не Россия, а Париж, и Цветаева здесь чужестранка. Угол взгляда говорящего также свидетельствует о дистанции: низко склоняющиеся ветки и дети в траве (не «играющие в траве», а просто в ней, как будто они ее неотъемлемый атрибут) предполагают, по-видимому, взгляд сверху, а нанизывание существительных во множественном числе (ветки, струи, аллеи), далее акцентированное троекратным повторением слова детки, обобщенным выражением «всё детки, всё детки» и эллипсисом в конце третьей строки, служат тому, чтобы деконкретизировать как говорящего, так и описываемую им сцену.
В момент написания стихотворения Цветаевой семнадцать лет — почти девочка, вероятно еще не предчувствующая материнства. В контексте всех этих дистанцирующих обстоятельств риторический вопрос в конце первой строфы («О детки в траве, почему не мои?..») говорит об абсолютной невозможности для поэта стать когда-нибудь частью тихого мира простых, нежных радостей материнства. Интонация отчаяния, слышимая в этом восклицании, как и во всем стихотворении, подтверждает такое прочтение — ведь если бы дистанция, отделяющая женщину-поэта от гуляющих в саду матерей, была лишь темпоральной, то ответ на ее вопрос был бы очевиден и его вообще не стоило бы задавать. Однако юная Цветаева ощущает принципиальное различие между наблюдаемой семейной идиллией и судьбой, которая уготована ей самой.
Стихотворение «В Люксембургском саду» продолжено по той же схеме: поэтический контекст и личный подтекст постоянно подрывают поверхностный смысл текста. Во второй строфе дается определение сущностного отличия Цветаевой от матерей в саду: в конечном счете, ее непохожесть связана не с возрастом или национальностью (это всего лишь случайные обстоятельства, переменные условия), но с ее способностью к поэтическому восприятию. Именно это восприятие лишает ее возможности ограничить свою жизнь единичным, конкретным, частным, сиюминутным — подобно тому, как ограничена жизнь тех, за кем она наблюдает. Начальные слова второй строфы («Как будто…») свидетельствуют о том, что в ее восприятии буквальное сразу становится метафорическим, единичное — частью множества, а конкретное — абстрактным: «Как будто на каждой головке коронка / От взоров, детей стерегущих, любя». Зрение, которым она наделена, — это ясновидящее, поэтическое, метафорическое ви́дение; поэтический дар фундаментальным образом отделяет ее от молодых женщин, которых она описывает и которым завидует. Цветаева отмечена тавром поэзии, и это переводит юношеское томление от расставания с детством и предвидения материнства из области врéменного и временнóго в статус неизбежного экзистенциального состояния.