Зачем же тогда — в свете всего этого научного прогресса в изучении жизни и творчества Цветаевой — зачем издавать мою книгу сейчас, по-русски, в России? Что она может дать русскому читателю, специалисту или просто поклоннику Цветаевой? В чем ее отличие от более свежих высочайшего качества академических исследований? И, прежде всего, чем отличается эта книга от двух превосходных научных трудов, тематически, казалось бы, наиболее к ней близких — Ирины Шевеленко «Литературный путь Цветаевой: Идеология — поэтика — идентичность автора в контексте эпохи» (2002) и Романа Войтеховича «Психея в творчестве М. Цветаевой: Эволюция образа и сюжета» (2008)? Обе эти книги, как и моя, представляют поэтический путь Цветаевой хронологически; если Шевеленко затрагивает все основные поэтические темы Цветаевой и те интеллектуальные проблемы, которые они ставят, то Войтехович сосредоточивается на том, что он называет «образом и сюжетом» Психеи в корпусе произведений Цветаевой. Впрочем, обоих авторов интересует прежде всего эволюция поэтики Цветаевой в контексте той культурной, литературной и идеологической среды, в которой она формировалась. Соответственно, оба используют исследовательский подход и язык, тяготеющие к позитивности, дедуктивности и объективности, и делают акцент на эксплицитном, фактическом, контекстуальном прослеживании подтекстов, отсылок, влияний, тем, идей. Поэтические мотивы рассматриваются как литературные индексы, отсылающие к целым комплексам унаследованных интертекстуальных источников и смыслов, которые прилежный критик в состоянии распутать и увязать с их истоками и соответствующими смыслами.
Мой подход к толкованию поэтики Цветаевой несколько иной. Стремясь не попасть в тиски сугубо биографического способа чтения, доминировавшего в цветаеведении в 1980-е и 1990-е годы, я поставила своей задачей отделить поэзию Цветаевой от фактов ее жизни и отдаться интерпретации ее стихов как таковых, двигаясь изнутри вовне, воспринимая автора не по разряду «женской поэзии», но как поэтического субъекта, мышление которого глубоко сосредоточено на определенных всерьез продуманных, объединяющих интеллектуальных, этических и прежде всего эстетических вопросах. Мой анализ имеет скорее мифопоэтическую, чем историко-литературную ориентацию, — именно последняя доминирует в значительной части посвященных Цветаевой современных исследований. Моя цель — не погрузиться с головой в источники и влияния, а понять, как действуют внутренние механизмы поэтического сознания. Мой способ исследования — скорее поэтическая интуиция, чем систематическая логика. Впрочем, из этого вовсе не следует, что мое прочтение творчества Цветаевой произвольно: мой подход не менее строг, чем у исследователей иного склада ума, но это строгость другого происхождения и рода — строгость, которую, как мне хотелось бы думать, сама Цветаева могла бы назвать строгостью провидения. Ведь она сама пишет в эссе «Поэт о критике»: «Кто, в критике, не провидец — ремесленник. С правом труда, но без права суда. Критик: увидеть за триста лет и за тридевять земель» (5: 280)[7]. Цветаева не любила сухой, бездушной «науки»; прочтя исследование Эрвина Роде о роли мифа о Психее в древней Греции[8] — книгу, чтение которой предвкушала с волнением и которая должна была оказаться созвучной ее интересам, — она с отвращением написала своей подруге Ольге Колбасиной-Черновой: «…ученый труд, сухой, sans genie[9]. Мне, в итоге, важно, кто пишет, а не о чем! А здесь — никто, и Психея не встает. Тело, из к<оторо>го Психея отлетела, — вот его книга. С удовольствием бы продала» (6: 702).
7
Здесь и далее, если не указано иное, все ссылки на произведения Цветаевой даются, с указанием тома и страницы, на следующее издание:
8