Выбрать главу

Цветаевский миф о Психее — это, в конечном счете, постоянно повторяющийся мотив мучительной промежуточности женщины-поэта, словно акробатки, рискованно балансирующей между земным существованием в теле и вечной сущностью в чистом духе. Концептуальный исток этого мифа-лейтмотива можно проследить в двух восклицаниях Цветаевой. Во-первых, это болезненный вопрос «Что же мне делать <…> / С этой безмерностью / В мире мер?!» (она раз за разом роковым образом попадает в этот мучительный зазор между смертным и божественным и отчаянно ищет выхода). Во-вторых, это определение: «Любить — видеть человека таким, каким его задумал Бог и не осуществили родители» (настоятельная идеализация творческого потенциала любви)[12]. Рассматривая эти два характерных для Цветаевой высказывания вместе, мы видим, как Цветаева, подобно эквилибристке, преодолевает земные ограничения, отказываясь при этом от всякой опоры в реальности. В реальности, плененный жизнью и телом возлюбленный (Амур/Эрос) приобретает черты чудовищности, влечет ее в уничтожающую потерю субъектности (в немоту, безмолвие) — но будучи пойман и преображен поэтическим воображением женщины-поэта, он становится божественной музой-спасителем, дающим голос и освобождающим от земных границ.

Вполне естественно, что у кого-то из читателей может возникнуть вопрос, не слишком ли субъективен мой подход на фоне исследований русских авторов, претендующих на строго научную методику и, следовательно, высокую степень объективности. Готова признать, что моя книга действительно субъективна. И, будучи сама поэтом и переводчиком Цветаевой, рискну утверждать, что интуитивная субъективность, соприкасающаяся с внутренней логикой поэзии, может быть не менее ценна, чем академически строгие штудии: оба подхода служат своей цели, и могут и должны существовать бок о бок. Кроме того, в своем прочтении Цветаевой я стараюсь объединить темы ее творчества, к которым обращались многие другие исследователи, придерживающиеся более академической ориентации. Среди этих тем — недостижимость подлинного счастья в реальной жизни, враждебность к телесности, трудность признания инакости другого, противоречивая идентичность женщины-поэта, одиночество, неудовлетворенное желание, роковые невстречи, отречение от возлюбленного, поэтический генезис, духовная трансценденция, стремление за пределы телесной и земной жизни, отказ от пола и гендера, смерть. Все эти на первый взгляд разнородные темы могут быть выведены из того анализа творческого мифа Цветаевой об обретении вдохновения женщиной-поэтом, который является центральной темой моей книги.

Из всего сказанного отнюдь не следует, что, пиши я эту книгу сейчас, я бы ничего не изменила. Конечно, нет. За прошедшие годы мой способ мышления стал определеннее, представление о научном труде — более зрелым; я знаю больше; кроме того, о чем уже шла речь выше, появилось множество новых работ о Цветаевой, которые дают новый контекст для научного вдохновения, отклика и диалога. Возможно, за эти годы, приобретя опыт академической жизни и ее ограничений и условий, я и сама стала в большей мере ученым, нежели поэтом. Однако надеюсь все же, что эта книга — такой, какой она была написана — смогла пережить свое время, а предложенное в ней исследование творческого мифа Цветаевой по-прежнему способно сказать читателю что-то новое. Более того, я надеюсь, что мои исследовательские методы, как бы они ни отличались от тех, которые используют ученые русской филологической школы, могут привлечь внимание русскоязычных читателей.

За те без малого пятнадцать лет, которые прошли со времени завершения этой книги, я занималась в основном Пушкиным — однако путь к нему я нашла через Цветаеву. В эссе «Мой Пушкин», «Искусство при свете совести» и «Пушкин и Пугачев», а также в цикле «Стихи к Пушкину» она писала о том, что истоки ее собственной погруженности в проблематику конфликта между человеком и поэтом, между этикой и эстетикой следует искать в пушкинском поэтическом наследии и биографии: «Пушкин, как Гёте в Вертере, спасся от чумы (Гёте — любви), убив своего героя той смертью, которой сам вожделел умереть. И вложив ему в уста ту песню, которой Вальсингам сложить не мог. <…> Весь Вальсингам — экстериоризация (вынесение за пределы) стихийного Пушкина. С Вальсингамом внутри не проживешь: либо преступление, либо поэма»[13]. В этой интерпретации пушкинскому Вальсингаму в творчестве поэта-мужчины отводится почти та же роль, которую в творчестве женщины-поэта играет поэт-возлюбленный: он — возбуждающее, чумное чудовище, которое необходимо изгнать из души поэта, чтобы потом последовать за ним в потустороннее — в область вечно поэтического. Недавно я составила посвященный Пушкину сборник, в который вошли статьи разных ученых, как русских, так и западных, посвященные проблематизации общепринятых представлений о жизни Пушкина и его произведениях, — книга эта вышла в 2012 году и называется «Табуированный Пушкин: Темы, тексты, интерпретации» («Taboo Pushkin: Topics, Texts, Interpretations»)[14]. Сейчас, опубликовав ряд статей на разные, в основном пушкиноведческие темы, я работаю над монографией, посвященной поэтическим мифам в творчестве Пушкина, ее предварительное заглавие — «Опасные стихи: Александр Пушкин и этика вдохновения». Если бы не мое многолетнее погружение в поэтику Цветаевой, я бы никогда не нашла этого нового, трудного и рискованного, но чрезвычайно интересного научного пути.

вернуться

12

Первая цитата — из цикла Цветаевой 1923 года «Поэты» (2: 186), вторая — из ее дневника за 1918 год (4: 485).

вернуться

13

М. Цветаева, «Искусство при свете совести» (5: 349, 351).

вернуться

14

Сборник, о котором идет речь, вышел в 2012 году в издательстве университета Висконсина (University of Wisconsin Press), в серии книг Висконсинского центра исследования творчества Пушкина (Wisconsin Center for Pushkin Studies) под руководством Дэвида Бетеа и Александра Долинина.