Наиболее сильную реакцию Цветаевой на любовную связь с Парнок можно найти в «Письме к Амазонке», написанном в 1934 году, представляющем собой нечто вроде публичной речи против лесбиянства. Ее месть Парнок здесь принимает форму нападения на Натали Барней, «амазонку» лесбийской любви в Париже. Цель Цветаевой в эссе — нанести «Вам рану прямо в сердце, в сердце Вашей веры, Вашего дела, Вашего тела, Вашего сердца». Ее основной аргумент против лесбийской любви это то, что любовь, которая не может дать детей, противоестественна. Ей нужно облегчить боль от потери Парнок, боль отречения от лесбийской любви — и она находит оправдание в своем нафантазированном материнстве. Она хотела воспитать своих детей (к тому времени у нее также появился сын) — физически и духовно — не в манере, необходимой им, а так, чтобы они стали тем, чего хотела для них она. Миф о материнстве, тем не менее, стал ее оружием в разрушении памяти о лесбийском опыте и о боли, причиненной разрывом с Парнок.
Цветаева убеждает в том, что молодая женщина, которая видит в мужчине врага, все же выберет его из-за своей потребности иметь детей; она оставит возлюбленную-женщину не потому, что не может сопротивляться мужчине, а потому, что хочет ребенка. Ребенок для нее — безраздельное владение, продолжение ее самой, защита от одинокой старости. «Это — единственная погрешность, единственная уязвимость, единственная брешь в том совершенном единстве, которое являют собой две любящие друг друга женщины». Если любовь между женщинами обречена, в конце она торжествует, благодаря силе поэтической прозы Цветаевой, которая не оставляет сомнений в том, где ее сердце:
«Плакучая ива! Неутешная ива! Ива — душа и облик женщины! Неутешная шея ивы. Седые волосы, ниспадающие на лицо, чтобы ничего не видеть. Седые волосы, сметающие лицо с лица земли.
Воды, ветры, горы, деревья даны нам, чтобы понять человеческую душу, сокрытую глубоко-глубоко. Когда я вижу отчаявшуюся иву, я — понимаю Сафо».
В «Письме к Амазонке» присутствует намек на смерть Парнок в 1933 году, хотя ее имя не называется. Сначала Цветаева хочет узнать больше о ее смерти, но потом изменяет решение: «Ну и что, что умерла? Ведь и я когда-нибудь умру… — И решительно, с величайшей правдивостью равнодушия: — Ведь она умерла во мне, для меня — лет двадцать назад?»
С другой стороны, Парнок всегда хранила портрет Цветаевой на столике возле кровати, очень высоко отзывалась о ее таланте, и, хотя в одном из ее стихотворений, связанных с разрывом отношений, чувствуется горечь, она в конце концов «простила». В стихотворении, адресованном другой Марине, Марине Баранович, написанном в 1929 году, Парнок вызывает воспоминание о своей бывшей подруге:
Все же когда Цветаева вернулась в Советский Союз в 1939 году и Марина Баранович рассказала ей о стихотворении и о благословении, она безразлично ответила: «Это было так давно». Для подсознательного, однако, время не имело значения. В 1940 году Цветаева набросала в записной книжке:
«Потом видела во сне С. Я. П<арно>к, о к<ото>рой не думаю никогда и о смерти к<ото>рой не пожалела ни секунды, — просто — тогда все чисто выгорело — словом, ее, с глупой подругой и очень наивными стихами, от к<ото>рых — подруги и стихов — я ушла в какой-то вагон III кл<асса> и даже — четвертого».
Глава седьмая
ВО МРАКЕ РЕВОЛЮЦИИ
Судьба меня целовала в губы,
Судьба научила меня быть высшей.
Я заплатила сполна за те губы,
Я бросила розы на могилы…
Но судьба схватила меня на бегу,
Тяжелой рукой за волосы.
Краткий роман Цветаевой с Осипом Мандельштамом частично совпал с ее связью с Парнок. Однако эмоционально эти отношения были очень непохожи друг на друга. Цветаева вспоминала отношения с Мандельштамом, как «чудесные дни с февраля по июнь 1916 года». Они писали друг другу стихи; между ними происходил флирт, но не возникло любовных отношений. «Я взамен себя дарила ему Москву», — писала Цветаева позже в письме другу.
Надежда Мандельштам очень ясно показывает в воспоминаниях, что ее муж, должно быть, ощущал, что Цветаева принадлежала к тому «типу русской женщины, которая жаждет совершить что-то героическое и жертвенное, омыть раны Дон Кихота — хотя, по какой-то причине всегда происходит так, что, когда Дон Кихот действительно смертельно ранен и истекает кровью, такие женщины всегда заняты чем-то другим и не способны заметить, что что-то неладно». Действительно, Мандельштам в стихотворении, написанном вскоре после возвращения от Цветаевой, говорит, что «остаться с такой туманной монашкой означает накликать беду». И Надежда Мандельштам отождествляет «монашку» с Цветаевой. Эта довольно резкая интерпретация отношений, возможно, обусловлена ревностью, но, с другой стороны, Надежда отдает должное влиянию Цветаевой на творчество мужа:
«Наградив даром своей дружбы и Москвы, Цветаева как-то разорвала чары, которыми его околдовал Петербург. Это был чудесный дар, потому что с одним Петербургом, без Москвы нельзя было бы свободно дышать, испытывать настоящие чувства к России и внутреннюю свободу, о которой Мандельштам говорил в статье о Чаадаеве».
Мандельштам, со своей стороны, дал Цветаевой другое, более широкое видение мира. Показывая ему Москву, Цветаева осознавала поэзию истории города, сильнее ощущала культурную ситуацию.
Мандельштам написал Цветаевой три стихотворения; Цветаева ему написала девять. Она называла его «божественным мальчиком», «лебеденком» и говорила о великой нежности между ними. Возможно, самое поразительное стихотворение, это то, в котором она предсказывает его трагическую судьбу:
Позже Цветаева напишет другу: «Я люблю Мандельштама с его путаной, слабой, хаотической мыслью, порой бессмыслицей (проследите-ка логически любой его стих!) и неизменной МАГИЕЙ каждой строки. Дело не в «классицизме», — … в ЧАРАХ».
Мандельштам был менее великодушен в своей критике поэзии Цветаевой. В эссе «Литературная Москва», написанном в 1922 году, он назвал женскую поэзию «разновидностью домашнего рукоделья» и особенно нападал на Цветаеву за отсутствие вкуса и историческую неточность ее «псевдопопулистской, псевдорусской» поэзии. Эта гневная критика, возможно, была больше вызвана тем, что Цветаева отвергла его, а не его литературными взглядами.
Лето 1916 года Цветаева провела с дочерью, Асиным сыном и их няней на даче сестры неподалеку от Александрова, родной деревни отца. Мандельштам приезжал повидать Цветаеву, но чувствовал себя не на своем месте в этой сельской обстановке. Этот визит описан в эссе Цветаевой «История посвящения». Как всегда, она переплетает настоящее и будущее, обращаясь в своей привязанности к Александрову и наследию отца. Она предается воспоминаниям и философствует, но центром эссе является Мандельштам. Он возникает как потерянный, немного нелепый человек, привыкший к городской жизни, который чувствует себя легко и просто в античной Греции своего воображения, но ужасается, когда Цветаева берет его на свою ежедневную прогулку по сельскому ь хадбищу.