Господа! Скажите мне что-нибудь, объясните. Другие женщины забывают своих детей из-за балов — любви — нарядов — праздника жизни. Мой праздник жизни — стихи, но я не из-за стихов забыла Ирину — я 2 месяца ничего не писала! И — самый мой ужас! — что я ее не забыла, не забывала, все время терзалась и спрашивала у Али: «Аля, как ты думаешь?» И все время собиралась за ней, и все думала: — «Ну, Аля выздоровеет, займусь Ириной!» — А теперь поздно. […] Господа, если придется Алю отдать в санаторию, я приду жить к Вам, буду спать хотя бы в коридоре или на кухне — ради Бога! — я не могу в Борисоглебском, я там удавлюсь.
Или возьмите меня к себе с ней, у Вас тепло, я боюсь, что в санатории она тоже погибнет, я всего боюсь, я в панике, помогите мне! […]…буду умолять Вас: м. 6. можно у Ваших квартирантов выцарапать столовую? Ведь Алина болезнь не заразительна и не постоянная, и Вам бы никаких хлопот не было. Я знаю, что прошу невероятной помощи, но господа! — ведь Вы же меня любите! […] Целую обоих. Если можно, никаким общим знакомым — пока — не рассказывайте, я как волк в берлоге прячу свое горе, тяжело от людей».
Это письмо было написано в пятницу; в следующую среду Цветаева, остановившаяся вместе с Алей в доме других своих друзей, адресовала Вере второе письмо:
«Верочка!
Вы — единственный человек, с кем мне сейчас хочется — можется — говорить. Может быть, потому, что Вы меня любите. Пишу на рояле, тетрадка залита солнцем, волосы горячие. Аля спит. Милая Вера, я совсем потеряна, я страшно живу. Вся как автомат: топка, в Борисоглебский за дровами — выстирать Але рубашку — купить морковь — не забыть закрыть трубу — и вот уже вечер, Аля рано засыпает, остаюсь одна со своими мыслями, ночью мне снится во сне Ирина, что — оказывается она жива — и я так радуюсь — и мне естественно радоваться — и так естественно, что она жива. Я до сих пор не понимаю, что ее нет, я не верю, я понимаю слова, но я не чувствую, мне все кажется — до такой степени я не принимаю безысходности — что все обойдется, что это мне — во сне урок, что — вот — проснусь. […]
Мне сейчас нужно, чтобы кто-нибудь в меня поверил, сказал: «А все-таки Вы хорошая — не плачьте — Сережа жив — Вы с ним увидетесь — у Вас будет сын, все еще будет хорошо». […] Милая Вера, у меня нет будущего, нет воли, я всего боюсь. Мне — кажется — лучше умереть. Если Сережи нет в живых, я все равно не смогу жить. Подумайте — такая длинная жизнь — огромная — все чужое — чужие города, чужие люди, — и мы с Алей — такие брошенные — она и я. Зачем длить муку, если можно не мучиться? Что связывает меня с жизнью? — Мне 27 лет, а я все равно как старуха, у меня никогда не будет настоящего. […]
Милая Вера, пишу на солнце и плачу — потому что я все в мире любила с такой силой!
Если бы вокруг меня был сейчас круг людей. — Никто не думает о том, что я ведь тоже человек. Люди заходят и приносят Але еду — я благодарна, но мне хочется плакать, потому что — никто-никто-никто за все это время не погладил меня по голове».
После смерти Ирины Цветаева адресует ей стихотворение, в котором снова развивает идею о том, что спасла Алю ценою жизни Ирины. Это было ее оправданием:
Цветаева не могла допустить того, чтобы люди осуждали ее, поэтому Ирина стала жертвой ее «любви» к Але. Она вскоре нашла, на кого еще переложить вину: на сестер Эфрона. «Лиля и Вера в Москве, — писала она Волошину. — Они работают и здоровы, но я давно порвала с ними из-за их бесчеловечного отношения к детям. Они позволили Ирине умереть от голода в приюте под предлогом ненависти ко мне. Это чистая правда».
Когда Цветаева покинула Россию в 1922 году, она составляла в блокноте список вещей, которые намеревалась взять с собой; среди них не было ни одного напоминания об Ирине.
Глава десятая
ГОДЫ БЕЗУМИЯ И РОСТА
Ох, огонь — мой конь — несытый ездок!
Ох, огонь на нем — несытый ездок!
С красной гривой свились волоса…
Огневая полоса — в небеса!
После смерти Ирины Цветаева добилась получения продовольственных карточек для себя и Али, что дало ей возможность посвятить больше времени творчеству. В неистовстве она писала множество стихов, хотя опубликованы были лишь некоторые. Позже она сгруппировала их в два сборника «Версты I» и «Версты И». Навеянные предчувствием поражения белых, они оплакивают обе армии: Белую и Красную. Последняя строфа стихотворения, написанного в декабре 1920 года, выражает идеи гуманизма, применимую к любой войне:
Ее проза в этот период была блестящей в ее разнообразных формах: описание окружающей жизни, размышления, афоризмы, отдельные мысли. Даже когда она писала о мелочах, ее постоянно интересовала сущность людей, событий, природы, вещей. Ее исключительный интерес имел более глубокое значение, чем она ощущала.
Весной 1920 года она проводила много времени с художником В. Д. Милиоти, с которым у нее началась, как она это называла, «полоса проступков». Он был первым, «чему я улыбнулась после всего ужаса», — писала она. Нам мало известно об этих отношениях, но ее подруга Вера Звягинцева вспоминала о других мужчинах в жизни Цветаевой в то время. Звягинцева не была полностью беспристрастной по отношению к Цветаевой, которая, по-видимому, безуспешно флиртовала с ее мужем. Более того, ее описание Цветаевой поразительно: