Выбрать главу

Однажды, вскоре после приезда, Цветаева подсела за столик к Эренбургу в «Прагердиле», одном из берлинских кафе, часто посещаемом русскими писателями, поэтами и издателями. К ее изумлению, в кафе вошел Андрей Белый, которого она почитала как великого поэта, кумир Эллиса и Нилендера и муж ее обожаемой Аси Тургеневой. Теперь он протянул ей руки на чужой земле. После этого двое писателей проводили вместе дни и ночи, обмениваясь воспоминаниями и впечатлениями. Они открыли узы, связывающие их: их прошлое, любовь к поэзии, их беспомощность в реальном мире. Они были счастливы, как дети, или, по словам Цветаевой, как «сироты и поэты».

Белый в то время переживал глубокий кризис в личной жизни. Ася, его жена, ушла от него к другому, и он делился с Цветаевой не только своими теперешними мучениями, но и воспоминаниями о своих сложных отношениях с Блоком и его женой. Он также говорил ей о своем увлечении антропософией Рудольфа Штейнера и поисках ответов на метафизические вопросы. Цветаева отвечала с полным одобрением.

Издатель Цветаевой дал Белому экземпляр «Разлуки», которая была опубликована этой весной «Геликоном». Белый читал книгу всю ночь. «Вы знаете, что это не книга, а песня: голос, самый чистый из всех, которые я когда-либо слышал, — писал он на следующее утро в письме Цветаевой. — Голос самой тоски: Sehnsucht». Он немедленно написал статью о характерных мелодичных ритмах Цветаевой.

Как и многие собратья-писатели, Белый все еще не принял решения о возвращении в Советский Союз. Когда Цветаева прибыла в Прагу 1 августа 1922 года, она попыталась устроить для него некоторую финансовую поддержку со стороны вновь сформированного чешского правительства, которое под предводительством Масарика предложило беженцам из России не только убежище, но и финансовую поддержку — ученым и писателям. Однако Белый уже уехал в Россию.

Первоначальной целью поездки Цветаевой в Берлин было соединение с мужем, но до того, как Эфрон приехал из Праги, она влюбилась в Абрама Вишняка, которого она звала «Геликон» — по названию издательства, в котором он работал. В стихах двух предшествующих лет она провозгласила, что ее судьба — быть поэтом и отказаться от обычного человеческого счастья. Теперь она в реальной жизни стала перед дилеммой: быть поэтом или женщиной. Об этой любовной связи было известно очень мало, пока в 1982 году Сирена Витале, итальянская исследовательница и переводчица творчества Цветаевой, не привезла из Москвы письма Цветаевой к Вишняку и опубликовала их во Франции и Италии под названием «Le notti florentine» («Флорентийские ночи»). Они явно предназначались для публикации. В 1933 году она писала другу о том, что перевела на французский девять из своих писем к мужчине и одно его ответное письмо с послесловием и описанием их последней встречи пять лет спустя. Она предлагала рукопись издателям, но никто не хотел ее публиковать.

Цветаева перевела эти письма между 1932 и 1934 годом, приблизительно в то же время она написала «Письмо к Амазонке» о лесбийской любви, тоже на французском. Витале соединила эти произведения в одну книгу, считая, что их темы одинаковы: «несоединенность», пустота сексуальных отношений двух женщин и женщины с мужчиной. Конечно, ни письма, ни стихи не дают реалистической оценки страстного увлечения Цветаевой Вишняком. Но неважно, что она «намечтала» или превратила в миф. Боль Цветаевой, ее страсть были подлинными. Она встретилась с Вишняком вскоре после приезда в Берлин, хотя ее первое письмо ему датировано 17 июня 1922 года. Он был близким другом Эренбурга и уже опубликовал томик стихов Цветаевой. Молодой красивый мужчина, он был счастливо женат и имел сына четырех лет; он любил ее стихи и пленился ею самой. Ее очаровала его чувственная, непонятная теплота и ошеломила бешеная атака нежности, его и ее собственной: «Все последние годы, — писала она ему, — я жила настолько иначе, настолько сурово, столь замороженно, что теперь лишь пожимаю плечами и удивленно поднимаю брови: это — я? Вы меня разнеживаете, как мех, делаете человечнее, женственнее, приручен нее».

Ее капитуляция перед пылом неожиданной страсти была настолько полной, что она была готова уступить свою самую уязвимую женскую сущность, которую большую часть времени успешно скрывала. Но Цветаева не была готова отказаться от своей материнской роли. Она обращалась к Вишняку в письмах «мое дитя», «мой маленький мальчик». «Мой маленький! — писала она. — Сейчас четыре часа утра. Я с Вами, лбом в Вашем плече, я готова отдать Вам все все стихи, прошедшие, пришедшие, те, что придут». На вершине страсти Цветаева была готова променять свой поэтический дар на возможность быть любимой женщиной. Она предлагала его Парнок и другим.

Она осознавала, что ее привлекла чувственность Вишняка, а не душа: «Я все знаю, Мужчина, я знаю, что Вы поверхностны, беспечны, несерьезны, но Ваша глубоко животная природа затрагивает меня глубже, чем иные души». Довольно скоро она почувствовала его раздражение, скуку от ее опекающих «наставлений». Ощущая свою неспособность следовать за ним в простом наслаждении, она начала строить защиту: «Я могу без вас. Я ни девочка, ни женщина; я обхожусь без кукол и без мужчин. Я могу без всего. Но, быть может, впервые я хотела бы этого не мочь».

Теперь ее непреодолимое давление раскрыть — или выдумать — душу Вишняка стало серьезным: «Не думай, что я презираю твое простое земное существо. Я люблю тебя всего целиком, с твоим взглядом, твоей улыбкой, твоей походкой, твоей ленью — врожденной, родной, родной, естественной, — со всем этим твоим смутным (для тебя, не для меня) началом души: доброты, сострадания и самоотречения». Цветаева хотела заменить беззаботного, любящего удовольствия Вишняка на одухотворенного человека, ищущего более возвышенного, более тесного единения, чем то, которое мог дать только секс. Она хотела, чтобы он, по существу своему эпикуреец, принял ее любимое изречение Бетховена «радость через боль». Но вскоре она поняла, что ее надежда напрасна. На полях одного письма она написала: «Надежда имеет крылья. Мои надежды — камни на сердце: желания, которым не хватило времени стать надеждами, но которые немедленно превратились в первую очередь в отчаяние, в бремя, в тяжесть! Не дай Бог мне снова понадеяться на себя!»

Десятилетняя Аля, казалось, лучше чем мать понимала, что в действительности в Вишняке не было противоречия — «в нем было мало души, поскольку ему был нужен покой, отдых, сон, комфорт — как раз то, что не нужно душе». Она также ясно видела пропасть между Вишняком и Цветаевой. «Марина говорит с Геликоном как великан, а он понимает ее, как житель Востока может понимать человека с Северного полюса, и это просто как соблазнение».

Когда Вишняк уехал на море с женой и сыном, Цветаева поняла, что ее любовь душит его. Она полагала, что он любил ее через ее стихи, в то время как другие любили ее поэзию, потому что любили ее саму. С большой проницательностью она добавляет: «В обоих случаях больше терпели, чем любили. Чтобы внести ясность: во мне всегда было что-то лишнее для моих близких; для «чего-то» читали «большую часть», всю — слишком много; либо мою живую сущность, либо сущность моей поэзии». Какая жестокая правда для женщины, которая всю жизнь жаждала, чтобы ее принимали полностью.

9 июля, как Цветаева изобразила в письме, она лежала на холодном полу на балконе и ждала Вишняка. Прислушиваясь к шагам на улице, она знала, что он не придет. Но она все еще надеялась. Ее реакцией, как всегда, было самообладание и вызывающее поведение перед лицом отчаяния. Сравнивая жизнь с плохо скроенной и заплатанной одеждой, она отказалась стать на колени и поднять с пола оставшиеся лоскуты: «Нет, нет и нет. Обе руки за спиной. А спина очень прямая».

Можно с уверенностью допустить, что реакцией Вишняка на поток эмоций, требований и нагоняев Цветаевой было как можно быстрее вернуться к семье, к друзьям, к обычному состоянию. В его единственном письме Цветаевой, которое она включила в перевод, напыщенном и холодном, в деловой манере перечисляются вещи, которые он возвращает ей: письма, блокноты, книги. Единственное личное предложение: «Я помню Вас на балконе, с лицом, обращенном к темному небу, неумолимое ко всем».