Цветаева отказалась «изуродовать» книгу, которая никогда не была опубликована в ее версии, хотя отдельные отрывки появлялись в журналах.
Весной и летом 1923 года Цветаевой требовалось все ее время для работы, и она часто жаловалась на то, что домашние дела изнуряют ее. Хотя Аля много помогала, повседневная жизнь была первобытной и требовалось много работать: носить воду из колодца, топить печь. Для приготовления пищи на примусе требовалось терпение, а делать покупки при их ограниченном бюджете всегда было проблемой.
Написание писем отнимало у нее много времени. Она сначала писала черновики в записных книжках, а потом переписывала их. Как она объяснила Пастернаку, сны были ее любимым видом общения, а переписка — вторым. «Ни то, ни другое — не по заказу: снится и пишется не когда нам хочется, а когда хочется: письму — быть написанным, сну — быть увиденным». Действительно, сны были бегством Цветаевой от критики, от действительности; так же как и ее письма, большинство из которых адресовано корреспондентам, находящимся далеко, предоставляли ей полную власть. «Я не люблю встреч в жизни: сшибаются лбом», — писала она в том же письме Пастернаку.
Эпистолярный роман Цветаевой с Пастернаком длился около четырнадцати лет, с перерывами, подъемами и спадами. Ее письма были утрачены во время войны, но черновики из записных книжек нашли путь в печать. Письма Пастернака, возможно, находятся в архиве Цветаевой; известны лишь отрывки, предоставленные дочерью Цветаевой. Их достаточно, чтобы дать представление о поклонении Пастернака Цветаевой. «Марина, мой золотой друг, моя родная, удивительная судьба, моя тлеющая утренняя душа, Марина… О, как я люблю Вас, Марина! Так свободно, так обогащающе чисто. Это так подходит сердцу, ничего нет легче!»
По словам дочери, Цветаевой очень нужна была лесть Пастернака. Кроме поэмы «Молодец», которую Цветаева посвятила Пастернаку, ему адресовано около восемнадцати стихотворений ее сборника «После России». Поддержка Цветаевой также была решающей для Пастернака, который в 20-е годы переживал личный и творческий кризис. Они рецензировали книги и рукописи друг друга и делились самым для них дорогим — смыслом поэзии, который был синонимичен смыслу жизни. В одном из писем Цветаева советовала Пастернаку написать большую книгу. «Это будет Ваша вторая жизнь, первая жизнь, единственная жизнь. Вам никого и ничего не станет нужно. Вы ни одного человека не заметите. Вы будете страшно свободны».
Пастернак прислал Цветаевой из Берлина последний поэтический сборник «Темы и вариации». «Последний месяц этой осени я неустанно провела с Вами, не расставаясь, не с книгой», — писала она в ответ. Она рассказывала, как вызывала его ранним утром на тихой темной станции, где ждала поезда в Прагу. «И было одно место — фонарный столб без света, сюда я вызывала Вас — Пастернак!» И долгие беседы бок о бок — бродячие». Цветаева пришла в отчаянье, когда узнала, что Пастернак планирует вернуться в Россию в начале 1923 года. Она умоляла его в письме не уезжать, не повидавшись с ней. «Россия для меня… почти тот-свет. Уезжай Вы в Гваделупу, к змеям, к прокаженным, я бы не окликнула. Но в Россию — окликаю». Но Пастернак не изменил планов. Цветаева хотела приехать в Берлин до его отъезда, но у нее был советский паспорт, и нужно было особое разрешение или связи, чтобы получить визу. Это не удалось, и Пастернак уехал 18 марта. «Теперь моя жизнь — Вы, и мне некуда уехать», — писала она, прибавляя, что будет жить надеждой на встречу с ним через два года в Веймаре, как он предложил.
В поэтическом цикле «Провода», начатом в день отъезда Пастернака из Берлина и законченном через несколько недель, Цветаева выразила боль их разлуки. Она обращается к страсти Эвридики и Орфея, к боли Ариадны от разлуки с Тезеем, чтобы передать собственную страсть, собственную боль. Она утешает себя мыслью о том, что в ожидании встречи она увидит его во сне. Цветаева чувствовала, что нашла в Пастернаке не только мужчину, которого могла любить, и поэта, которого могла обожать, но человека, который мог ответить ей как поэту и как женщине — именно такую иллюзию можно было поддерживать в письмах.
Что знала Цветаева о реальной жизни Пастернака? Очевидно, немного. Когда она поняла, что они не встретятся, она написала Гулю: «Ничего не знаю о П<ас-тернаке> и многое хотела бы знать. (Между нами!) […] Я всегда боюсь чужого быта, он меня большей частью огорчает. Я бы хотела знать, какая у Пастернака жена…. что он в Берлине делал, зачем и почему уезжает, с кем дружил и т. д. Что знаете — сообщите».
Пастернак приехал в Берлин с молодой женой Евгенией (Женей). Вскоре после возвращения в Москву у него родился сын Евгений. Но это не могло изменить созданный Цветаевой образ поэта-двойника. Она связывалась с ним через свои стихи, через сны — он принадлежал ей, она чувствовала; он был ее «братом в пятом времени года и в четвертом измерении».
В 1923 году в Берлине был опубликован сборник стихов Цветаевой «Ремесло», его рецензировал Александр Бахрах, двадцатитрехлетний литературный критик, с которым Цветаева никогда не встречалась. В июне она отправила первое письмо из будущей короткой, напряженной, преимущественно односторонней переписки, в которой делилась с ним своим отношением к поэтам-современникам. Тем не менее письма носили исповедальный характер, сообщая ему самые сокровенные чувства. В начале она хвалит Бахраха за рецензию и благодарит за то, что он назвал ее «поэтом», а не «поэтессой». Заканчивает она просьбой найти издателя ее московской прозы. Со следующего письма она начала создавать из него образ любимого незнакомца: «Незнакомый человек — это вся возможность, тот, от кого все ждешь».
Так начался еще один эпистолярный роман Цветаевой, на этот раз с полностью придуманным корреспондентом. Напряженность писем показывает терзавшую Цветаеву потребность в ответном человеческом чувстве. Пастернак уехал, переписка с ним замедлилась, а желания направить внимание на Эфрона Цветаева не испытывала. Благоприятная рецензия Бахраха привлекла ее, как магнит. Как и много раз до этого, она стремилась применить образец «мать-дитя» в этой переписке. Обращаясь к Александру Бахраху «дитя мое», она писала: «Ваш голос молод, это меня умиляет и сразу делает меня тысячелетней, — какое-то каменное материнство, материнство скалы». Несколькими днями позже она продолжала: «Материнство, это вопрос без ответа, верней — ответ без вопроса, сплошной ответ! В материнстве одно лицо: мать, одно отношение: ее». Это было одностороннее отношение, на которое она надеялась: Бахрах должен был быть сыном. Ей хотелось верить, что она нашла идеального слушателя. Она, казалось, получала удовольствие от того, что никогда его не видела.
«Я хочу, дитя, от Вас — чуда. Чуда доверия, чуда понимания, чуда отрешения. Я хочу, чтобы Вы, в свои двадцать лет, были семидесятилетним стариком — и одновременно семилетним мальчиком, я не хочу возраста, счета, борьбы, барьеров.
Я не знаю, кто Вы, я ничего не знаю о Вашей жизни, я с Вами совершенно свободна, я говорю с духом.» Любовь и секс разочаровали ее, говорила она Бахраху, потому что «самые лучшие, самые тонкие, самые нежные так теряют в близкой любви, так упрощаются, так грубеют». Она заявляла, что отказалась от физической любви и ушла в свой собственный мир, «заочный, где я хозяин».
Теперь зная, что любовь и боль неумолимо связаны с ней, она писала: «Теперь возвращаясь к «боли ради боли», признаюсь Вам в одном. Сейчас, идя по лесу, думала: «А откуда же тогда этот вечный вопль души в любви: «Сделай мне больно!» Жажда боли — вот она, налицо! Что мы тогда хотим?» Она, вероятно, очень хорошо знала, чего желала — раствориться в счастье или боли. И в следующем письме она поэтично и остро описывает свою потребность забыть себя, слиться с любовью, с ненавистью, с природой: «Пишу поздно вечером, после бурного ясного ветреного дня. Я сидела — высоко — на березе, ветер раскачивал и березу и меня, я обняла ее за белый ровный ствол, мне было блаженно, меня не было».
Придуманная страсть Цветаевой вдохновила восемь стихотворений, посвященных Бахраху. В одном из них, «Раковина», она передает свое чувство собственничества: