Цветаева читала свои стихи Черновой и ее дочери и делила с ними любовь к поэзии Пастернака. В июле 1924 года, когда Черновы уехали в Париж, расстояние лишь усилило близость Цветаевой и Черновой. Письма Цветаевой к подруге содержат подробности повседневной жизни Эфронов и, в своей искренности, читаются как дневник. Слоним, которого обе женщины в письмах называли «дорогим», явно очень занимал мысли Цветаевой. Она сообщала Черновой, когда она его встречала, видела во сне, какие подарки он дарил ей и Але. В ноябре она написала, что «помирилась с «дорогим». Слоним провожал ее домой, они обсуждали роман с Родзевичем, пели песенки и расстались друзьями.
Но, когда Слоним уехал отдыхать на пять дней, Цветаева предположила, что он с другой женщиной, и сердилась и ревновала. Ее гнев вдохновил ее на одно из самых ярких стихотворений: «Попытка ревности». С характерным для нее отсутствием сдержанности, она послала его Слониму. Возможно, она думала о Родзевиче, когда писала это злое стихотворение, в котором главная героиня, хоть и испытывает боль, предстает торжествующей. Она видит себя соблазнительницей Лилит, а не женой Евой. У нее не возникает сомнений в том, что она «мраморы Каррары», в то время как ее соперница «гипсовая труха»; что она была для возлюбленного «Синаем», вершиной божественного вдохновения, а женщина, с которой он живет теперь, простая смертная. Резкие вопросы, которыми она засыпает его, сводят стихотворение к неистовству презрения, уничтожающего и любимого и память о любви. Сдерживая свою боль, чтобы причинить боль другому, героиня торжествует. Цветаева писала Черновой: «Пусть резнет по сердцу или хлестнет по самолюбию. В тот вечер, по крайней мере, ему будет отравлена его «гипсовая труха». Вскоре Цветаева помирилась со Слонимом; она поняла, что он близок ей, ближе, чем большинство людей, которых она встречала. Они остались друзьями до конца жизни.
Осенью 1924 года Эфроны переехали в деревню Вшеноры. Цветаева писала Черновой: «Живу домашней жизнью, той, что люблю и ненавижу, — нечто среднее между колыбелью и гробом, а я никогда не была ни младенцем, ни мертвецом!» Аля, которой было тогда почти двенадцать лет, вернулась из гимназии и опять жила с семьей, но не посещала обычную школу. Цветаева давала ей уроки и обучала французскому, но без особого энтузиазма. Она не могла согласиться с тем, что она, гений, вынуждена тратить время на уборку дома и заботы о деньгах. Теперь, когда Аля была дома, Цветаева снова заставила ее помогать по хозяйству, хотя сознавала, что Алино детство растрачено впустую. «Сплошные ведра и тряпки, — как тут развиваться? единственное развлечение — собирание хвороста», — писала она Черновой. Она не хотела «увеселений» для Али, но радость и досуг детства вместо «уборки, лавки, углей, ведер, еды, учения, хвороста, сна».
«Мне ее жаль, потому что она исключительно благородна, никогда не ропщет, всегда старается облегчить и радуется малейшему пустяку. Изумительная легкость отказа. Но это не для одиннадцати лет, ибо к двадцати озлобится люто. Детство (умение радоваться) невозвратно».
Эфрон не много помогал семье. Он приезжал домой из Праги измученный, раздраженный, загруженный работой. Он писал Черновой:
«Я мчусь и пробираюсь из университета в библиотеку, на нескончаемые и бесчисленные встречи (которые никому не нужны), между Прагой и Вшенорами. Я приезжаю домой на последнем поезде, тащусь по грязи и едва добираюсь до дома. После ужина, приготовленного Мариной, я падаю в кровать без рук, без ног. Утром, на рассвете, я мчусь кенгуриными прыжками на станцию! И так каждый день. Дюжины людей ежедневно проходят перед моими глазами, а вижу я очень немногих».
Как и Цветаева, Эфрон, возможно, искал «дружеское плечо», к которому мог прислониться. В письмах к Черновой Цветаева часто упоминала Катю Рейтлин-гер, молодую женщину, которую Эфрон явно привлекал и которой Цветаева была готова манипулировать к собственной выгоде. Она рассказывала, что однажды Катя, полная энтузиазма и сочувствия, сказала: «Марина Ивановна! Что для Вас сделать? Я бы полжизни, я бы правый глаз, я бы душу…» Цветаева немедленно попросила у нее три пары теплых штанов для Али и продолжила указаниями цвета и покроя, который был нужен. Она знала о Катином интересе к Эфрону, но ей было все равно. До какой степени был увлечен Эфрон — неизвестно, но Катя оставалась частью тесного круга Эфронов в Праге до того, как вышла замуж и уехала в Советский Союз.
Вдобавок к тому, что Эфрон был измучен своим графиком, он также был расстроен из-за работы. Ему практически не были интересны занятия, а его попытки писать не имели большого успеха. Какое-то время он пытался возродить свой интерес к театру, поставив одну из пьес Цветаевой и играя в ней. Но он по-прежнему чувствовал себя несчастным и потерянным. Он страстно желал возможно скорее вернуться в Россию, но знал, что это потребует времени из-за его белогвардейского прошлого. Теперь, в процессе переоценки политических взглядов, его привлекали просоветские группировки в Праге.
Цветаева была далека от изоляции в годы, проведенные в Чехии. В деревнях вблизи Праги жило много русских семей, там они воссоздавали образ жизни, привычный для нее: жизнь русских дач, с частыми визитами; организовывали пикники и часами собирали грибы в лесу. Эмигранты вместе читали стихи и ставили любительские спектакли. Несмотря на эти простые удовольствия, друзей, окружающих ее, и активное творчество, Цветаева жалела себя. «Жизнь, что я видела от нее, кроме помоев и помоек, и как я, будучи в здравом уме, могу ее любить?! — писала она Черновой. — Ведь мое существование ничуть не отличается от существования моей хозяйки, с той только разницей, что у нее твердый кров, твердый хлеб, твердый уголь, а у меня все это — в воздухе».
Потом Цветаева узнала, что беременна. Она не знала, как справиться с вытекающими из этого практическими проблемами:
«О лечебнице: в бесплатную мне жутко: общая комната, вместо одного младенца — 20, чешские врачи и чешский язык, курить нельзя. […] С платьями у меня тоже трагично, единственное допустимое — Ваше зеленое. […] В синее я еле влезаю, а вылезти уже почти невозможно, когда-нибудь застряну навеки (как в лифте!). […] Еще беда (все беды зараз!) — бандаж. Корсет уже невозможен, все кости вылезли и весь он лезет куда-то вверх, под шею, а само bricho (живот) на свободе. Какой-то неестественный вид. В этом Вы мне, конечно, помочь не можете, просто лазарюсь — иовлюсь — жалуюсь». Она сообщала десятью днями позже:
«Завела, наконец, бандаж. […] Сразу воспряла духом, — ненавижу расплывчатость. […] Но погода прелестная — ни льдинки, ни снежинки — осень с теплым ветром — без дождинки! […]…вчера мы с Алей были в к<инематогра>фе на «Нибелунгах». Великолепное зрелище. И еще — стихи…» Это типично для переписки Цветаевой с женщинами — жалобы, просьбы, но, однако, юмор, природа «и еще — стихи». Тем не менее последние месяцы беременности углубили повторяющееся время от времени чувство ограничения свободы, и она была подавлена. «Боюсь, что беда (судьба) во мне, я ничего по-настоящему, до конца, т. е. без конца, не люблю не умею любить, кроме своей души. […] Мне во всем — в каждом человеке и чувстве — тесно, как во всякой комнате, будь то нора или дворец».
В октябре Цветаева приступила к серьезной работе над пьесой в стихах «Ариадна», первой части трилогии, связанной с легендой о Тезее. Она стала планировать драму еще в 1923 году, но теперь тема чувственной любви в сравнении с вечностью преобладала у нее в мыслях. На пьесу Цветаеву вдохновила греческая легенда об Ариадне, дочери Миноса, которая влюбляется в Тезея и помогает ему найти выход из лабиринта, дав ему нить, конец которой она держала. Потом Тезей покидает ее на острове Наксос, когда Вакх обещает для Ариадны бессмертие, если Тезей откажется от их любви и оставит ее. Ни одна страсть на свете не может сравниться с перспективой этой возвышенной судьбы. В пьесе Цветаевой Тезей предстает трагическим героем, который жертвует своим счастьем на земле, чтобы добиться бессмертия Ариадны.