Сначала Пастернак, ободренный тем, что Рильке назвал его стихи «очень хорошими», и вдохновленный цветаевской «Поэмой Конца» чувствовал себя заново рожденным. Он был оптимистичен, даже восторжен, и его письма к Цветаевой в конце апреля — начале мая были наполнены экзальтированным желанием встретиться с ней. В грезах о ней, он писал: «Я любил тебя так, как в жизни только думал любить, давным-давно, до числового ряда». Хотя он был женат с 1922 года на Жене — художнице, в которую был безумно влюблен и которая была матерью его сына, — он называл Цветаеву своей «единственно законной небесной женой». Теперь он хотел встретиться с Цветаевой, поехать с ней к Рильке, но колебался, чувствуя, что должен воспользоваться вновь вспыхнувшим творческим порывом для продвижения вперед в работе. Он спрашивал Цветаеву, следует ли ему приехать в Париж сейчас или подождать год. Но она не была готова к встрече. Пять лет спустя она вспоминала надежды Пастернака на встречу с ней: «Прочтя где-то мою «Поэму Конца», Б<орис> рванулся ко мне, хотел приехать — я отвела: не хотела всеобщей катастрофы», — писала она Тесковой.
Пастернак, несомненно, обиженный отказом Цветаевой и тем, что ей не удалось передать письма от Рильке, был потрясен, когда в начале мая Цветаева попросила его принять участие в судьбе Софьи Парнок, чей последний поэтический сборник, «Музыка», советская пресса проигнорировала. Она приложила к письму стихотворение из своего цикла «Подруга». Пастернака ужаснули «боль, ревность, рев и страдание», которые она выразила, вызвав в памяти старую любовь — лесбийскую любовь, — он отказался что-либо делать для Парнок, с которой он «никогда не имел ничего общего».
В начале мая Цветаева и Рильке обменялись письмами, в которых делились своими самыми глубокими чувствами к поэзии и отношением к роли поэта. Цветаева писала Рильке: «Вы — явление природы, которое не может быть моим и которое не любишь, а ощущаешь всем существом, или (еще не все!) Вы — воплощенная пятая стихия: сама поэзия, или (еще не все) Вы — то, из чего рождается поэзия и что больше ее самой — Вас», Она выражала Рильке надежду, что трое поэтов встретятся. Цветаева послала ему «Стихи к Блоку» и «Психею»; он послал ей экземпляр сборника «Vergers» («Фруктовые сады»). Она говорила ему о своем предчувствии прибытия книг, которые он послал ей, что выглядело подтверждением ее ощущения особой духовной связи между ними. «Дети еще спали (7 утра), — писала она. — Я внезапно вскочила и побежала к двери. И в тот же миг — рука моя уже была на дверной ручке — постучал почтальон — прямо мне в руку. Мне оставалось лишь завершить движенье и, открыв дверь все той же, еще хранившей стук рукой, — принять Ваши книги».
Цветаева представила Рильке своей семье и написала о том, как высоко оценивает Пастернака. Они обменялись фотографиями. После того, как Рильке упомянул в письме, что с декабря находится в санатории, она справилась о его здоровье. Рильке написал о своем разрушенном браке, о взрослой дочери, об уединении, которое любил, и об угрожающей болезни, которую «врач не может понять». В третьем письме (17 мая) Рильке просит Цветаеву простить его, если он «вдруг перестанет сообщать ей, что с ним происходит», и признает, что ему сложно понять ее стихи, потому что его знание русского языка недостаточно. Этого было довольно, чтобы разбить ощущение абсолютного счастья Цветаевой.
Что касается переписки Цветаевой с Пастернаком, то почтовое сообщение между Москвой и Францией было довольно беспорядочным, поэтому сложно определить, пришло ли одно письмо в ответ на другое. Но ее письмо Пастернаку от 22 мая, несомненно, было реакцией на письмо Рильке к ней от 17 мая. Она была подавлена, раздражена, саркастична. Хотя она не могла не знать, что Пастернак страстно желал продолжить контакт с Рильке, она посвятила его в то, что она воспринимала как отказ Рильке: «А я тебе скажу, что Рильке перегружен, что ему ничего, никого не нужно. […] Да, да, несмотря на жар писем, на безукоризненность слуха и чистоту вслушивания — я ему не нужна, и ты не нужен. Он старше друзей. Эта встреча для меня — большая растрава, удар в сердце, да».
Пастернак, между тем, был разочарован и глубоко несчастен, оттого что Цветаева не разделила его чувств к Рильке и не добавила несколько строчек от себя, когда отсылала ему короткую записку Рильке. Работая над поэмой «Лейтенант Шмидт», которую он посвятил Цветаевой, он нуждался в ее ободрении. Теперь, 23 мая, его обеспокоило отношение Цветаевой к Рильке и к нему самому:
«У меня смутное чувство, что ты меня слега от него отстраняешь. А так как я держал все вместе, в одной охапке, то это значит отдаляешься ты от меня, прямо своего движенья не называя. […] Рильке сейчас не пишу. Я его люблю не меньше твоего, мне грустно, что ты этого не знаешь. Оттого не пришло тебе в голову написать, как он надписал тебе книги, вообще, как это случилось, и может быть что-нибудь из писем. Ведь ты стояла в центре пережитого взрыва и вдруг — в сторону. — Живу его благословеньем».
В тот самый день, когда Пастернак написал это письмо, Цветаева начала свое письмо к нему, которое писала на протяжении трех дней. Оно было полно нежности, тоски по Борису. Она рассказывала, как разговаривала с ним, «идя за Муркиной коляской по незнакомой дороге». Она грезила о встрече с ним где-либо: в Москве, в Сен-Жиле, во сне. «Я с тобой сейчас, в Вандее мая 26 года, непрерывно играю в какую-то игру, то в игру — в игры! — разбираю с тобой ракушки, щелкаю с кустов зеленый (как мои глаза, сравнение не мое) крыжовник». Она вспоминала свое детство в Тарусе: «Хлысты. Пять лет». Интересно, что в тот момент, когда она почувствовала себя отвергнутой, она вспоминает секту, члены которой любили ее больше, чем всех других. Однако фигура Рильке омрачает все: «О, Борис, Борис, залечи, залижи рану. Расскажи, почему. Докажи, что все не так. Не залижи, — выжги рану!» Она пыталась принять молчание Рильке как конец, но не могла не возвратиться к нему в письме: «Рильке не пишу. Слишком большое терзание. Меня сбивает с толку — выбивает из стихов…» Но потом в ней поднимается гнев и гордость: «Я не меньше его (в будущем), но — я моложе его. На много жизней».
Третьего июня Цветаева снова написала Рильке. Она хотела, чтобы он знал: она преодолела боль, которую он ей причинил; это было письмо высочайшего, гордого отречения. Рильке почти сразу ответил, 8 июня он послал ей «Элегию Марине Цветаевой-Эфрон» и пять фотографий. Их связь восстановилась.
Приблизительно в это время Цветаева попросила Илью Эренбурга, путешествовавшего из Парижа в Москву, передать Пастернаку «Поэму Горы», «Крысолова» и несколько личных подарков. Немного позже она выслала ему копии двух первых писем Рильке к ней. Пастернак был в восторге. Он испытал финансовый и домашний кризис и был обременен тяжестью сомнений в работе. Его очень тяготила неопределенность в его отношениях с Цветаевой и Рильке. Теперь он успокоился и верил, что все его сомнения обусловлены недоразумением. Он снова мечтал об их единении в любви друг к другу. Он все же не смог умолчать в письме к Цветаевой, что винит ее за то, что она надолго исключила его из переписки, и за то, что несправедливо критиковала Рильке. В середине июня он послал Цветаевой первую часть «Лейтенанта Шмидта» и сборник стихов, опубликованный в 1917 году.
Но теперь, когда Рильке своей «Элегией» снова вошел в жизнь Цветаевой, ее надежда на особые отношения с ним возродилась. Образ Пастернака снова начал бледнеть, хотя Цветаева знала, что его поведение вредит ему. «Слушай, Райнер, ты должен знать это с самого начала. Я — плохая. Борис — хороший», — писала она Рильке. Она не чувствовала раскаяния и легко признавала, что Пастернак — пострадавшая сторона. «Борис подарил тебя мне. И, едва получив, хочу быть единственным владельцем. Довольно бесчестно. И довольно мучительно — для него. Потому я и послала письма».
Тем летом Пастернак был обеспокоен и подавлен. Он все еще тосковал по Цветаевой. «Как я люблю тебя! Как сильно и давно! Как именно эта волна, именно это люблю к тебе, ходившее когда-то без имени, было тем, что проело изнутри мою судьбу, и снаружи ее почернило и омеланхолило, и висит на руках и путается в ногах. Как именно потому по роду этой страсти, я медлителен и неудачлив, и таков как есть». Все же, несмотря на свою тоску, он почти построчно анализирует «Крысолова», с огромным вниманием к формальным аспектам поэмы. Увлеченный музыкальностью стиха Цветаевой, он пишет: «Прерогативы ритма в «Уводе» и «Д<етском> Р<ае> почти предельны: это то, о чем может мечтать лирик: тут и субъективный ритм пишущего, его страсть и полет, и подъем, т. е. то, что никогда почти не удается: искусство, берущее предметом себя же…»