Выбрать главу

В примечаниях к драме Цветаева играет с множеством различных версий. Ее комментарии обнаруживают, как упорно она пыталась понять мотивацию главного действующего лица. Она заходит настолько далеко, что обдумывает, был ли Ипполит сыном от счастливого или несчастного брака; ненавидел ли он женщин или саму любовь. Она явно старается понять и использовать некоторые темы, хорошо известные ей из собственного прошлого: конфликт преданности и страсти, с которым столкнулась ее мать; эротическое притяжение матери и ее пасынка Андрея; собственную слабость Цветаевой перед красивыми молодыми людьми, смешанную теперь с сознанием старения. Как и в «Царь-Девице», Цветаева придает особое значение сексуально агрессивной женщине, а не эгоцентричному, холодному Ипполиту.

Особо интересен образ кормилицы Федры. Она стоит в центре драмы, ощущая тайную страсть молодой женщины и поощряя ее искать исполнения естественной сексуальной потребности. Она вскормила Федру своим молоком, ее чувства к ней так же сильны, как кровные материнские узы. Она знает, что Федра любит Ипполита, и предостерегает ее, чтобы та не позволила драгоценному времени пролететь:

В кустах Миртовых — уст на устах! Да немедля ж! да сегодня ж! Федра!

Когда Федра говорит о позоре, который ее пугает, кормилица реагирует неистовой вспыльчивостью. Цветаева помнила рассказы, услышанные от ее собственной кормилицы-цыганки, которая втоптала в пол подаренные ей серьги. Кормилица Федры, какой ее создает Цветаева, явная противоположность ее родной матери. Возможно, она была матерью, которой хотела для нее Цветаева.

В конце Федра предстает как волнующий, трагический человеческий образ, неспособный избежать того, что Цветаева считала женской судьбой: быть отвергнутой холодным, бесчувственным мужчиной.

Цветаева надеялась найти в Париже более широкую аудиторию, надеялась если не на славу, то, по крайней мере, на признание, понимание. Теперь, в 1928 году ее надежда угасала. Когда в феврале появился сборник «После России», издатель, частный покровитель, продал двадцать пять экземпляров по подписке. Слоним пристроил еще несколько, а Цветаева пыталась продать еще, но критические отзывы были разочаровывающими. Была одна благоприятная рецензия Слонима, но Адамович и Ходасевич были критичны. В ее разочаровании мысль о возвращении в Советский Союз приходила ей в голову, но она знала, что страна для нее закрыта. «От одной мысли душно», — писала она Тесковой.

В отчаянии она начала мечтать о чтениях в Праге и встрече с подругой Тесковой там и на «том свете»:

«А к Вам хотела и хочу — сказать просто? — Любить. Я никого не люблю — давно, Пастернака люблю, но он далеко, все письма, никакой приметы этого света, должно быть и не на этом! Рильке у меня из рук вырвали, я должна была ехать к нему весною. О своих не говорю, друга любовь, с болью и заботой, часто заглушенная и искаженная бытом. […] Вы же знаете, что пол и возраст тут ни при чем. Мне к Вам хочется домой: ins Freie: на чужбину, за окно. И — о, очарование — в этом ins Freie — уютно, в нем живется: облако, на котором можно стоять ногами. Не тот свет и не этот, — третий: сна, сказки, мой».

Однако было и утешение. Финансовая помощь неожиданно пришла в мае от Раисы Ломоносовой, жены известного русского инженера-железнодорожника, занимавшего важный государственный пост до и после революции. Ломоносова с мужем часто путешествовали по Западной Европе и Соединенным Штатам. Особенно интересуясь литературой, она хотела способствовать лучшему пониманию между Востоком и Западом, переводя и распространяя современную литературу через политические границы. Она могла позволить себе действовать как покровительница литературных переводчиков, и в этой связи она начала переписку с Пастернаком. В середине двадцатых годов Ломоносовы решили не возвращаться в Советский Союз. и поселиться в Лондоне. Именно Пастернак попросил ее помочь Цветаевой, которую он называл «величайшим и самым новаторским из наших живущих поэтов». Ломоносова немедленно выслала Цветаевой деньги экспресс-почтой. Цветаева поблагодарила свою благодетельницу, закончив письмо постскриптумом: «Да, Пастернак мой хороший друг в жизни, также как и в работе. И самое лучшее то, что никогда не знаешь, кто в нем больше, поэт или человек. Оба больше». Это было началом оживленной переписки, продлившейся до 1931 года. Ломоносова объясняла Пастернаку в 1933 году, что Цветаева типично неверно истолковала как отказ напряженность Ломоносовых с финансами, что заставило ее приостановить свои пожертвования.

Другая дружба, которая помогала Цветаевой притупить боль, была с молодым поэтом Николаем Гронским. Красивый восемнадцатилетний сын одного из редакторов «Последних новостей» был альпинистом и поэтом. Цветаева познакомилась с ним в 1928 году в Медоне, где жила его семья, они сразу же привлекли друг друга. Цветаева считала его оригинальным, обещающим поэтом, который, хоть и принадлежал к новому поколению, уходил корнями в русский поэтический язык; со своей стороны, Гронский был готов стать учеником. В это время Цветаева организовывала одно из своих ежегодных чтений, чтобы заработать достаточно денег и провести лето с детьми на море. Тем летом в Понтайяке, на побережье Атлантического океана, она обменивалась письмами с Гронским и ожидала его приезда. В день его предполагаемого приезда она пошла на станцию, чтобы обнаружить только, что он не приехал. Она вернулась домой и нашла его письмо, объясняющее, что он был вынужден отменить свою поездку из-за проблем между родителями. «Я так радовалась — и вот — как всегда — что? — несвершение».

В том же письме Цветаева нашла утешение в идее, что могла бы заставить Гронского приехать, если бы хотела, но вместо этого выбрала самоотречение. Она заявляла, что больше не стремится быть такой, каких любят, о каких поют песни, за каких умирают. «Я всю жизнь — с старыми и малыми — поступаю как мать, — писала она, — я любящая, не — возлюбленная». Но была ли она такой покорной, какой хотела казаться? Предлагал ли Гронский нечто большее, чем литературный флирт, или нет, она, казалось, была готова поставить его на пьедестал, сделать его «сыном», возможно, иметь с ним физическую близость. Однако жизнь вмешалась и развела их в разные стороны. Гронский влюбился в девушку своих лет, а с Цветаевой виделся все реже и реже.

Ничего волнующего ни в жизни, ни в работе Цветаевой тем летом не произошло, и она страшилась зимы в Медоне. Она жаловалась Тесковой на то, что, хоть ее и окружали евразийцы и русские друзья, она чувствовала себя более одинокой, чем когда-либо. У нее было мрачное настроение, когда она готовилась закрывать летний дом: «Впереди угроза отъезда: перевозка вещей, сдача утвари — хозяйке, непредвиденные траты, финальный аккорд (диссонанс!) Боюсь этих вещей, томлюсь, тоскую. Зачем деньги? Чтобы не мучиться — душевно — из-за разбитого кувшина».

Так как «Последние новости», основной источник дохода Цветаевой, интересовались в основном ее ранними стихами, она попросила Тескову достать у Сло-нима рукопись «Юношеских стихов». Между тем Эфрон работал над публикацией нового еженедельника «Евразия». Короткое заявление Цветаевой в первом выпуске должно было принести ей большой вред. После того как Маяковский давал 7 ноября поэтическое чтение в парижском кафе, она вспомнила, что накануне своего отъезда из России встретилась с ним и спросила, что передать в Европу. «Правда здесь», — ответил Маяковский. Тогда Цветаева сказала: «Сила там». Не помогло даже то, что заявление появилось в просоветской газете Эфрона. Серьезная отдача была гарантирована. Хотя она имела в виду с^лу советских поэтов, многие эмигранты интерпретировали ее ответ в политической связи, усмотрев в нем указание на ее поддержку красной России. «Последние новости», которые готовили отдельный том ее стихов о Белой гвардии, немедленно прекратили ее публиковать и были закрыты для нее в течение четырех лет.