Но даже если бы Цветаева знала о последствиях своего заявления, она бы не изменила его. Ее поддержка человека, который никогда не оказывал никакой поддержки ей, но сила и подлинность которого сделали его великим поэтом, была типична для нее. Правда, какую она отстаивала снова и снова, была не быстро исчезающая правда политики, а более прочная — поэзии. Находилась ли она в Москве перед аудиторией сторонников Красной армии, читая свои «белогвардейские» стихи, или в Париже, где столкнулась с нетерпимостью эмигрантской прессы, от которой зависели ее средства к жизни, Цветаева всегда без колебаний бросала вызов признанному мнению.
После стихийного прорыва с Маяковским давление на Цветаеву усилилось. Ее разрыв с «Последними новостями» уменьшил и без того скудный бюджет Эфронов, а маленькое жалование Сергея в «Евразии» никогда не было надежным. Единственным их постоянным доходом было чешское пособие — всегда под вопросом — и небольшие пожертвования эмигрантских литературных ассоциаций, друзей, таких как Ломоносова, и регулярные весенние поэтические чтения Цветаевой. Между тем кампания против Эфрона становилась более жестокой и лично направленной. Евразийцы раскололись, глубоко разделенные проблемой большевизма. Цветаева писала Тесковой, что среди прочих профессор Н. Н. Алексеев, ведущий член группы, «утверждает, что С<ергей> Я<ковлевич> чекист и коммунист. Если встречу — боюсь себя… Про-ф<ессор> Алексеев… негодяй, верьте мне, даром говорить не буду… [Сергей] единственная моральная сила Евразийства. […] Его так и зовут «Евразийская совесть», а проф<ессор> Карсавин о нем «золотое дитя евразийства».
В январе 1929 года Слоним, осведомленный о трудностях Цветаевой, представил ее художнице Наталье Гончаровой и ее мужу Ларионову. Цветаеву взволновало одно упоминание ее имени, ассоциировавшееся у нее с именем жены А. С. Пушкина Натальи Гончаровой. Гончарова пригласила Цветаеву в свою студию, предложила давать уроки живописи Але и вызвалась иллюстрировать французскую версию поэмы Цветаевой «Молодец». Используя их беседы, Цветаева написала большое «биографическое» исследование о художнице. Однако Гончарова была в действительности предлогом для обсуждения Цветаевой роли жены Пушкина в его жизни, рассказа о других живущих, условиях для творчества и личных воспоминаний. Цветаева никогда не интересовалась живописью и не чувствовала настоящей связи с Гончаровой — художником и женщиной. Очерк «Наталья Гончарова: ее жизнь и искусство» был одним из наименее удачных литературных портретов Цветаевой, возможно, из-за ее поглощенности в то время своими собственными проблемами.
Цветаева никогда не любила проводить лето в Медоне, но лето 1929 года было даже труднее, чем обычно. Аля уехала к своим друзьям в Бретань, а Эфрон редко бывал дома. У Мура, между тем, не было друзей, Цветаева жалела его, хотя он часто приводил ее в замешательство своим шумным, буйным поведением, которое отличало его от французских мальчиков. В письме к Ломоносовой в сентябре 1929 года Цветаева пыталась нарисовать новой подруге картину своей жизни и семьи: «Встаю в 7, ложусь в 2 или в 3. Что между? Рутина: стирка, готовка, прогулки с мальчиком (обожаю мальчика, обожаю прогулки, но не могу писать, когда гуляю), посуда, посуда, посуда, штопка, штопка, штопка». Эфрона она описывала, как «сердце евразийства. Газета «Евразия», его единственная в эмиграции (да и в России тоже) инициатива, его дитя, его бремя. Его радость. Он похож на Бориса [Пастернака], […] в основном своей совестью, чувством ответственности, глубокой серьезностью бытия, но он более зрелый».
Только чтобы уехать, Цветаева решила организовать в Брюсселе чтение, а затем поехать в Прагу, где она ожидала найти красоту, дружбу, покой. В Брюссель она поехала, а Прагу пришлось отложить, когда серьезно заболел Эфрон. Его туберкулез обострился, несомненно, как считала Цветаева, из-за истощения. Врачи советовали ему провести следующие несколько месяцев в санатории, но семья не могла этого себе позволить. Снова пришли на помощь друзья. В декабре Эфрон уехал в Савою.
В те годы, 1928–1929, творческая активность Цветаевой уменьшилась. Она написала около восьмидесяти пяти стихотворений и три поэмы («Молодец», «Поэма Горы» «Поэма Конца») в Чехословакии между 1922 и 1925 годом, а в 1926 и 1927 закончила «Крысолова», написала три поэмы и «Новогоднее». Теперь она столкнулась с кризисом, который она приписывала бедности и отсутствию времени, но были и другие, менее очевидные причины. В творчестве, как и в любви, Цветаева хотела исключительности и поклонения, а не только принятия. Хотя ее публичные чтения всегда были переполнены, а большинство стихов публиковалось, она обижалась на то, что многие критики считали ее стихи темными, и была глубоко разочарована слабым откликом на публикацию сборника «После России». Переписка с Пастернаком и Рильке заставила ее поверить, что два величайших поэта того времени были ее слушателями. Теперь оба молчали: Рильке был мертв, Пастернак не писал ей.
Ее также осаждали семейные проблемы. Растущая преданность Эфрона коммунизму была чувством, которое она не могла разделить. Она была вдвойне встревожена, когда Аля начала следовать по стопам отца. Что касалось ее, она чувствовала, что семья распадается. Видя, что эмиграция атакует Эфрона как сторонника большевиков, она чувствовала солидарность с другими жертвами, пострадавшими за свои убеждения. Но ее жертвы не были левыми: вернулись ее старые герои Белой гвардии. Она никогда полностью не забыла романтизма, дарованного ей матерью. Теперь она строила мост между двумя мирами — романтизмом девятнадцатого века и собственными революционными ритмами.
Как она писала в 1932 году, «Нет ни одного важного современного русского поэта, чей голос не был потрясен и усилен после революции».
Она написала две поэмы: «Красный бычок» (1928), вдохновленная смертью сына друзей, который был добровольцем Белой армии, и более длинную и значительную поэму «Перекоп», большей частью основанную на дневнике Эфрона времен гражданской войны. Она воспевает последнее сопротивление и временную победу Белой армии под командованием Врангеля. Цветаева писала Тесковой: «Пишу большую вещь — Перекоп (конец Белой Армии) — пишу с большой любовью и охотой, с несравненно большими, чем напр<имер>, Федру». Это было возвращение некой глубокой солидарности Цветаевой с обреченными героями, лирический памятник их мужеству. Тем не менее поэма была отвергнута всеми основными русскими изданиями и оставалась неопубликованной до 1967 года. Эфрон, конечно, был против того, чтобы публиковать ее, так как его взгляды изменились. Цветаева рассказывала Тесковой, что не могла найти издателя поэмы. «Для правых она левая по форме, для левых правая по содержанию».
В том же 1929 году она начала «Царскую семью», новую важную поэму, даже более вызывающую, чем «Перекоп». Пока Цветаева не закончила ее в 1936 году, она была занята значительным исследованием для этого проекта. «Это громадная работа: гора. Она дает мне радость. […] Но она никому не нужна. Здесь ее не поймут, из-за «левизма» (в ее форме, в кавычках из-за опасности этих слов), там она просто никогда не появится физически, как все мои книги».
В печати появилась одна короткая глава поэмы, «Сибирь». Остальную часть поэмы Цветаева оставила друзьям перед отъездом в Советский Союз. Когда началась война, она была отослана в Амстердам, в Интернациональный Социалистический Архив, на хранение, но была уничтожена во время воздушных налетов в пору немецкой оккупации. Однако в 1981 году Елена Коркина нашла записки и названия глав, а также фрагменты текста в одной из тетрадей Цветаевой. Они показывают, что поэма является подробным отчетом последней мучительной поездки императорской семьи из Москвы в Екатеринбург, предлагая портреты царя, его семьи и окружения.