Однако в то время, как Асе было позволено брать бумагу для рисования, Марине было отказано в бумаге для письма. «Все мое детство, все дошкольные годы, вся жизнь до семилетнего возраста, все младенчество — было одним тотальным криком о листке белой бумаги. Подавленным криком». Но не только в бумаге было отказано. Дом Цветаевых был полон запретов. «Мать никогда ничего не запрещала словами; глазами — все». Больше всего ранили Марину предписания матери насчет неумеренности: в еде, в питье, в чтении, в эмоциях.
«Не давали потому, что очень хотелось. Как колбасы, на которую стоило нам только взглянуть, чтобы заведомо не получить. Права на просьбу в нашем доме не было. Даже на просьбу глаз. Никогда не забуду, впрочем, единственного — потому и не забыла! — небывалого случая просьбы моей четырехлетней сестры — матери, печатными буквами во весь лист рисовальной тетради (рисовать дозволялось): «Мама, сухих плодов пожалиста!» — просьбы, безмолвно подсунутой ей под дверь запертого кабинета».
К их удивлению, мать уступила и «плоды» дала. «И дала не только просительнице (любимице, Nes-thackchen), но всем: нелюбимице-мне и лодырю-брату».
Такими были воспоминания Цветаевой в 30-х годах. Но гораздо раньше, в возрасте двадцати двух лет, она уловила напряженность материнской натуры: «Ее мятущаяся душа жила в нас, только мы демонстрируем то, что она скрывала: ее мятеж, ее страсть, ее тоска стали криком внутри нас». В своих «Воспоминаниях» Ася говорит о другой попытке «мятежа». На прогулке с отцом она попросила его купить книгу с картинками, зная, что ее просьба неожиданна. Возвратясь домой смеющаяся и счастливая, с желанной книгой, она столкнулась с матерью, которая одним взглядом обратила ее счастье в стыд. Марина присоединилась к сторонникам неповиновения. «Глаза ее, — пишет Ася, — были чуть суженными в невыразимом презрении». Презрение — это было одно из самых излюбленных орудий матери, и Марина научилась у нее им пользоваться против других так же хорошо, как против себя самой. Когда Марине было семь лет, она осмелилась спросить: «Мама, что такое Наполеон?» «Ты не знаешь, что такое Наполеон?» — спросила мать. «Нет, мне никто не сказал», — ответила Марина. «Да ведь это же в воздухе носится!» — воскликнула мать, отказавшись удостоить ее ответом на вопрос. Девочка осталась в недоумении, что же такое «в воздухе носится», чувствуя себя глупой и опозоренной.
Цветаева защищалась от презрения матери тем, что не допускала ее в свой собственный мир, мир своей поэтической власти. Хотя даже это убежище не спасало ее от насмешек семьи. В эссе, написанном в 1931 году, посвященном воспоминаниям о ее отношениях с Осипом Мандельштамом, Цветаева описывает такую сцену. Семья сидела за столом, накрытым к чаю, слушая, как она декламирует одно из своих ранних стихотворений:
«Куда — туда? Смеются: мать (торжествующе, не выйдет из меня поэта!), отец (добродушно), репетитор брата, студент-уралец (го-го-го!), смеется на два года старший брат (вслед за репетитором), и на два года младшая сестра (вслед за матерью); не смеется только старшая сестра, семнадцатилетняя институтка Валерия в пику мачехе (моей матери). А я — я, красная, как пион, оглушенная и ослепленная ударившей и забившейся в висках кровью, сквозь закипающие, еще не проливающиеся слезы — сначала молчу, потом ору: «Туда — далеко! Гуда — туда!»
Цветаева была обижена и зла на реакцию, с которой принимались ее первые попытки написания стихов, но, возможно, рана от ощущения того, что мать живет в своем мире, где царит обида на детей и, порой, даже нежелание их видеть, была гораздо глубже. Раннее стихотворение, опубликованное в ее первом сборнике, ясно показывает ее восприятие поглощенности матери этим миром.
Мама за книгой
Мария Александровна, которая жила своими книгами и настаивала на том, чтобы дети слушали ее любимые истории, сама была неблагодарной слушательницей. Так Марина нашла себе две замены: Асину няню и ее подругу швею, которая приходила, когда мама уезжала на концерт, а «простодушная Ася спала». Она рассказывала им о «Цыганах» Пушкина — самой заветной истории о любви и свободе, о мести и убийстве. У нее была веская причина интересоваться цыганами: ей рассказали про ее кормилицу-цыганку, «так любившую золото, что, когда ей подарили серьги и она поняла, что они не золотые, а позолоченные, она вырвала их из ушей с мясом и тут же втоптала в паркет». Эта страстная натура потрясла Цветаеву. Ее слепое увлечение цыганами отразилось в ее пожизненной любви к серебряным браслетам, кольцам, янтарным ожерельям.
Кроме собственной семьи, у Цветаевой были дальние родственники: семья Мейн — семья ее матери и Иловайские — семья первой жены отца. Хотя Марина не знала своего деда со стороны отца, их часто навещал отец матери, Мейн, со своей второй женой, гувернанткой-швейцаркой, которая помогала ему растить дочь и которую девочки называли «Тьо». Их визиты ассоциировались не только с подарками для всех детей, катаньем и весельем, но с любовью. Марина была уверена, что никто никогда не любил ее так сильно, как дедушка, который любил ее больше, чем Асю. Этой мыслью она убаюкивала себя перед сном каждый вечер. Ей было шесть лет, когда Мейн умер от рака за границей. Она была поражена горем. Тьо жила неподалеку от их летнего дома в Тарусе, и в ее комнате под портретом деда всегда стояли цветы, там были его книги и золотые карманные часы. Его дух продолжал жить.
В противоположность Мейну, Иловайский, отец первой жены Цветаева, дед Валерии и Андрея, был строгим и непривлекательным. Хотя дом Иловайского находился близко к цветаевскому, девочки почти никогда не посещали его. Иловайский, однако, заходил проведать своего внука Андрея, принося ему золотые монетки, которые он клал «прямо в руку, даже как-то мимо руки, — ничего не говоря и даже не глядя — и только в день рождения или на Рождество». Мать выбрасывала монетки и просила гувернантку-немку вымыть ему руки: «Нет чистых денег».
Марина злилась на Иловайского за то, что «он нас вообще никогда ни разу не увидел, то есть лица с именем не связал, а не связал потому, что ему было все равно». Иловайский был дважды женат; Варвара была ребенком от первого брака. Вскоре после смерти первой жены он женился на Александре Александровне Коврайской, красавице на тридцать лет моложе его. Его дом, его брак и его дети — Сергей и Надя, стали центром другого биографического эссе: «Дом у Старого Пимена». Была еще одна дочь — Ольга, которая вышла замуж за еврея и, таким образом, исчезла из дома Иловайских и никогда не входила в мир детства Марины. Надя, почти на восемь лет старше Цветаевой, была для нее олицетворением красоты и романтической любви. «Но мы не были подругами — не из-за разницы в возрасте, […] но из-за моего смущения перед ее красотой, с которым в то время я не могла справиться с помощью моей поэзии. […] Просто мы не были подругами, потому что я любила ее».