Тем не менее Цветаева никогда не испытывала с Муром той близости, которая была у ней с Алей. Аля почитала мать, в которой видела великого поэта, в то время как Мур давал ей отпор цинизмом и грубостью. Цветаева «выдумала» своего сына, как «выдумывала» своих возлюбленных. Она боялась когда-нибудь его потерять. Она хотела видеть в нем продолжение себя самой. Не удивительно, что теперь в ее описаниях Мура она снова и снова подчеркивает, как он похож на нее и поступает, как она, в то время как на фотографиях мы не видим такого сходства. Она писала Гальперн:
«Начнем с Мура, то есть с чего-то приятного: он блестящий ученик (не забывайте, что он учил французский полностью сам! Никто не научил его ни слову!); он умен, сказочно добр (то есть, высоко чувствителен); он активист, философ, он как я, но с красотой и с радостью; она как я — без катастрофы. […]. Он очень одарен, но ничего от вундеркинда».
Она послала фото Тесковой:
«А вот Вам мой Мур — хорош? Во всяком случае — похож. И более похож на Наполеоновского сына, чем сам Наполеоновский сын. Я это знала с его трех месяцев: нужно уметь читать черты. А в ответ на его 6-месячную карточку — Борис Пастернак — мне: «Все гляжу и гляжу на твоего наполеонида». С И лет я люблю Наполеона, в нем (и его сыне) все мое детство, и отрочество, и юность — и так шло и жило во мне не ослабевая, и с этим умру. Не могу равнодушно видеть его имени. И вот — его лицо в Мурином. Странно? Или не странно, как всякое органическое чудо».
Один небольшой инцидент, кажется, выражает отношение Мура к матери. Однажды после школы он сказал ей: «Я смотрел сегодня на нашу учительницу и удивлялся: в конце концов, у нее есть какая-то репутация, ее знают в обществе, а маму — она хорошо пишет, правда? — но никто ее не знает, потому что она пишет абстрактные вещи, а сейчас не время писать абстрактные вещи. Так что же делать? Ты не можешь писать другие вещи, правда? Нет, ты должна лучше писать по-своему».
Как это отличается от Алиного признания идеализированной Марины! Мур, очевидно, был более упрям и, несомненно, более критичен. Не удивительно, что очень смышленый Мур был в курсе денежных затруднений матери. Чешское пособие в конце концов отменили в 1932 году; «Воля России» перестала издаваться в 1933; ни у кого из родителей не было теперь надежного дохода. Более удивительно то, что Цветаева не упомянула в письмах, что Эфрон оказывал денежную поддержку семье с 1934 года, когда стал важным действующим лицом в НКВД и получал приличное жалование. Гальперн во вступительных заметках к своим письмам упоминает, что она перестала оказывать помощь Эфронам в 1934 году, «когда финансовые дела Марины улучшились». Слоним определяет дату годом позже: «С 1935 года Сергей Эфрон стал оплачиваемым работником «Союза за возвращение», но Марина, конечно, даже не подозревала, что деньги, которые он приносил, — из особых фондов НКВД». Новый материал о деятельности Эфрона продолжает появляться. В 1992 году Ален Бросса написал в статье, опубликованной в специальном номере «Литературной газеты», посвященном столетию Цветаевой, что «работа» Эфрона (с 1934 года) так хорошо оплачивалась, что он впервые — в конце концов! — смог поддержать семью. Впервые в жизни Эфрон получал хорошее жалование и занимал постоянное положение».
Насколько знала или догадывалась Цветаева о характере работы, в которую был вовлечен Эфрон? Многие ее друзья и поклонники настаивают, что она абсолютно ничего не знала. Другие, однако, утверждают, что источник его доходов и его политическая деятельность были основным предметом разговоров в их кругу и что Цветаева должна была знать. Аля, которая была ближе к отцу, без сомнения, была полностью в курсе. Однако Цветаева была вполне способна отрицать очевидное, если того хотела.
Она не могла отрицать раскола семьи, который произошел, когда Аля в феврале 1935 года съехала с квартиры. Цветаева сообщила Буниной, что у нее была назначена лекция, но когда она попросила Алю сделать ей одолжение и позаниматься с Муром, Аля замешкалась. Цветаева рассердилась, сказав Але, что это позор — вести себя так в день ее лекции. Аля ответила: «Ты в любом случае опозорена». Одно резкое слово следовало за другим, и когда Аля сказала: «Ты зашла довольно далеко. Все знают, что ты лгунья», Цветаева ударила свою двадцатитрехлетнюю дочь. Потом, писала она: «Сергей пришел в ярость (против меня), сказал ей, что она не должна больше оставаться ни минуты, и дал ей денег на расходы». В письме она признает, что неправильно было бить взрослую дочь, «но я бы ударила всякого, включая президента республики, кто сказал бы такое. […] Моя дочь первая, кто меня презирает, и, несомненно, будет последней, если ее дети не последуют ее примеру». Аля ушла, а «с ней — помощь, которую она мне оказывала (последние два года — по принуждению). Ушли также и ее невыносимое сопротивление и насмешки». Аля остановилась у друзей и через некоторое время вернулась обратно, но напряжение в семье оставалось.
В 1935 году на мир всерьез стала спускаться тьма. В этот год мир стал свидетелем присоединения к Германии Саар, вторжения Италии в Абиссинию, атаки Нюрнбергского закона против евреев и начало репрессий. Внутренний мир Цветаевой был так же мрачен, роковое решение о возвращении в Россию нависло над семьей.
Глава двадцать третья
ДАЛЬНЕЙШИЙ УХОД
В синее небо ширя глаза —
Как восклицаешь: — Будет гроза!
На проходимца вскинувши бровь —
Как восклицаешь: — Будет любовь!
Сквозь равнодушья серые мхи —
Так восклицаю: — Будут стихи!
К 1935 году Эфрон был генеральным секретарем Союза возвращения на родину; Аля работала в журнале «Наш союз», Мур начал примыкать к отцу и сестре. Цветаева тем временем переосмысливала, воссоздавала свое прошлое. Она писала Тесковой, что теперь обнаружила, что подсознательно никогда не покидала свой московский дом, никогда не хотела покинуть его: «Почему-то у меня никогда, ни на одной квартире, в коридоре нет света. И вдруг, недавно, поняла: — Господи, да у нас в Трехпрудном был темный коридор, и я еще всегда глаза зажимала, чтобы еще темней… Ведь это я — восстанавливаю». Цветаева пряталась от «современности», от новых сил, поднимавшихся вокруг нее: коммунизма, фашизма, нацизма. Так она не могла понять и мира, из которого неожиданно, в июне 1935 года, прибыл Пастернак. Он пережил глубокий личный кризис и находился в санатории для лечения бессонницы и депрессии, когда Сталин направил его в Париж делегатом Международного конгресса писателей в защиту культуры. В России увеличивался сталинский террор, а на Западе многие видели выбор между нацизмом и коммунизмом.
Цветаева и Пастернак встретились в залах конференции, но это едва ли была та волнующая встреча, о которой оба мечтали и писали. «Какая не-встреча!» — писала Цветаева. Она сообщала Тесковой, что Пастернак шепотом сказал ей: «Я не посмел не поехать, ко мне приехал секретарь Сталина, я — испугался. (Он страшно не хотел ехать без красавицы-жены, а его посадили в авион и повезли.) Тон Цветаевой выражает полное презрение к такому отсутствию «бесстрашия». Годы спустя Елена Федотова, жена религиозного философа Георгия Федотова, вспоминала, как Цветаева сказала ей, что Пастернак прошептал: «Марина, не езжайте в Россию, там холодно, сплошной сквозняк».
Во время своего пребывания в Париже Пастернак посетил Эфронов. Хотя Пастернак вспоминал в автобиографическом эссе, что муж Цветаевой был «очаровательный, утонченный и стойкий человек, и я полюбил его, как брата», он наверняка должен был понять, что Сергей — советский агент. Биограф Пастернака Лиза Флейшман обращает внимание на то, что «сильно выраженные политические пристрастия ее семьи и кризис, мучивший Пастернака, предотвратили любое искреннее обсуждение вопроса: стоит ли Цветаевой вернуться на Родину… И в ее доме Пастернак чувствовал себя даже больше узником своего лже-официального статуса «первого советского поэта», чем в Москве или даже на парижском конгрессе. Самые близкие ему в Париже люди были гораздо более просоветски настроены, чем он, и рассказывать им о том, что его беспокоит, передавать свои сомнения насчет режима арестов и депортаций (включая известия о Мандельштаме, с которым у Цветаевой был до революции роман) было просто выше его сил».