Выбрать главу

Глава двадцать четвертая

РОКОВОЙ ГОД,

1 9 3 7

Черная дума, черная доля, черная жизнь

После того как Штейгер отверг ее, Цветаева так видела себя в коротких лирических стихах: «…явственно желтый, решительно ржавый / Один такой лист на вершине — забыт». Она, возможно, размышляла над строчками стихотворения А. С. Пушкина «Я пережил свои желанья»: «Один — на ветке обнаженной / Трепещет запоздалый лист!..»

К столетию со дня смерти Пушкина в 1937 году Цветаева представила «Стихи к Пушкину», цикл, написанный в 1931 году, «Современным запискам», которые, к ее удивлению, приняли его. «Страшно-резкие, страшно-вольные, ничего общего с канонизированным Пушкиным не имеющие, и все имеющие — обратное канону, — писала она Тесковой. — Они внутренне — революционны». Она также перевела несколько стихов Пушкина на французский.

В прозаическом эссе «Мой Пушкин» Цветаева снова возвратилась к своему детству, и, как и в других прозаических вещах того периода, она старалась понять силы, ее сформировавшие. Ходасевич удачно описал это, как исследование по детской психологии. Эссе начинается с образа поэта, олицетворенного Пушкиным, и с первой встречи с ним на картине в спальне матери, изображающей роковую дуэль с графом Дантесом. Но по мнению Цветаевой, Пушкина убил не ничтожный граф, а «все они». Тогда, когда ей было четыре года, родилось ее поэтическое «я»: «С пушкинской дуэли во мне началась сестра».

Цветаева снова встретилась с Пушкиным, когда ее взяли на прогулку к памятнику Пушкина, недалеко от их дома. Так как дед Пушкина происходил из Эфиопии, Цветаева заявляет свое отношение к Пушкину как к негру, аутсайдеру: «русский поэт — негр, поэт — негр, и поэта — убили». Она пишет в эссе: «Памятник Пушкина я любила за черноту — обратную белизне домашних богов», вероятно, статуй отца. Он был «живое доказательство низости и мертвости расистской теории, живое доказательство — ее обратного. Пушкин есть факт, опрокидывающий теорию».

Цветаева также вспоминает, как тайком читала «Цыган» Пушкина в комнате Валерии, и как «Пушкин меня заразил любовью. Словом — любовь». Она вспоминает, как когда ей было шесть лет, она увидела сцену из Евгения Онегина на рождественском вечере. Татьяна стала для ее матери, как и для многих русских женщин, образцом — страстная, гордая, сохраняющая самообладание. И Цветаева признавала влияние Татьяны даже на свою жизнь, когда писала: «Не было бы пушкинской Татьяны — не было бы меня». Однако потом она узнала, какую цену заплатили дети за это «жертвоприношение», когда мать вышла замуж «к несчастью детей». Здесь мы слышим отголоски юношеского дневника ее матери. Но несмотря на свое понимание, Цветаева не может разорвать цепь. Она тоже хотела управлять детьми, чтобы компенсировать свое эмоциональное разочарование. «Эта первая моя любовная сцена предопределила все мои последующие, всю страсть во мне несчастной, невзаимной, невозможной любви. Я с той самой минуты не захотела быть счастливой и этим себя на нелюбовь — обрекла». Кто лучше Цветаевой знал, что «у людей с этим роковым даром несчастной — единоличной — всей на себя взятой — любви — прямо гений на неподходящие предметы».

Стихотворение Пушкина «К морю» было, как пишет Цветаева, одним из ее любимых в детстве. Будучи ребенком, она неправильно понимала его первую строку: «Прощай, свободная стихия!» Из-за похожести слов «стихия» и «стихи», она понимала строчку, как прощание со стихами, а не с морем. Тогда и теперь это слово пронзало ее: «А почему прощай? Потому что, когда любишь, всегда прощаешься. Только и любишь, когда прощаешься». Она очень хорошо понимала, почему герой Пушкина остается на берегу, несмотря на его тоску по морю. Она писала в своих записках:

«Да потому, что могучей страстью очарован, так хочет — что прирос! (В этом меня утверждал весь мой опыт с моими детскими желаниями, то есть полный физический столбняк, начиная с любимого печенья, мимо которого я всегда проходила, и заканчивая Сережей Иловайским, которому я никогда не сказала о своей любви. Но, не взяв печенья, не признавшись в любви Сереже Иловайскому, не сев на корабль — насколько мы счастливее Вас!» В центре внимания в эссе — контроль через отречение — одиночество в жизни, одиночество в любви и монотонная боль желания соединения. Цветаева может отождествлять свои чувства с чувствами Пушкина, потому что она «все вещи своей жизни полюбила и пролюбила прощанием, а не встречей, разрывом, а не слиянием, не на жизнь, а на смерть». В конце эссе Цветаева возвращается к началу и говорит о единственном своем «исполнении»: «Безграмотность моего младенческого отождествления стихии со стихами оказалось — прозрением: «свободная стихия» оказалась стихами, а не морем, стихами, то есть единственной стихией, с которой не прощаются — никогда».

1937 год был самым роковым в жизни Цветаевой. Все ее решения происходят из событий этого года. Репрессии в Советском Союзе, усилившиеся в 1936 году под руководством нового начальника НКВД Ежова, стали известны обществу — короткие судебные процессы над старыми большевиками и казнь маршала Тухачевского и других генералов Красной Армии. Среди советских агентов за границей усиливался страх и недовольство: старые большевики были в ужасе от сталинского террора. В русском эмигрантском сообществе в Париже было общеизвестно, что начала действовать новая сталинистская группа; Троцкий был сослан; репрессии и казни были повесткой дня. В России людей отрывали от домов и матерей, мужья и жены ждали в длинных очередях у тюремных ворот. Никто не чувствовал себя в безопасности. Россия жила в кошмарной агонии.

Насколько этот кошмар был известен Эфрону и Але — не ясно. Те, кто был в курсе ужасающих событий, зачастую боялись говорить. Организация, в которую Эфрон вступил в начале тридцатых годов, Союз возвращения, изменила название на «Союз друзей Советской Отчизны» и была тщательно «профильтрована» советскими агентами, которые нашли среди бывших белогвардейских офицеров много желающих работать на НКВД. Конечно, Эфрон и Аля были не единственными, кто надеялся, что Советский Союз встанет на борьбу с нацизмом и фашизмом. Французское правительство, Народный фронт был союзом левых сил, включая коммунистов. Многие считали, что если Франко с помощью Советского Союза был повержен в Испании, вся Европа увидит лучшие времена.

Когда Аля получила паспорт, Цветаева сообщила Тесковой:

«[Аля] тут же принялась за обмундирование. Ей помогли все — начиная от Сергея Яковлевича, который на нее истратился до нитки, и кончая моими приятельницами, из которых одна ее никогда не видала… У нее вдруг стало все: и шуба, и белье, и постельное белье, и часы, и чемоданы, и зажигалки — и все это лучшего качества, и некоторые вещи — в огромном количестве. […] Я в жизни не видала столько новых вещей сразу. Это было настоящее приданое. […] В вагоне подарила ей последний подарок — серебряный браслет и брошку-камею и еще — крестик — на всякий случай. Отъезд был веселый — так только едут в свадебное путешествие, да и то не все. Она была вся в новом, очень элегантная… перебегала от одного к другому, болтала, шутила…»

Описание Цветаевой, кажется, носит оттенок зависти, но, возможно, у нее было какое-то предчувствие, когда она давала Асе крестик «на всякий случай». Для Али же это, должно быть, был один из немногих самых счастливых дней в ее жизни: ей было двадцать пять лет, она думала, что начинает новую жизнь, свою жизнь.

В том же году Цветаева написала другое эссе «Пушкин и Пугачев», о котором упоминала в эссе «Мой Пушкин».

«Но о себе и о Вожатом, о Пушкине и Пугачеве скажу отдельно, потому что Вожатый заведет нас далеко, может быть, еще дальше, чем подпоручика Гринева, в самые дебри добра и зла, в то место дебрей, где они неразрывно скручены и, скрутясь, образуют живую жизнь».