Цветаева была потрясена и напугана. На все вопросы она отвечала лишь утверждением о честности мужа. Затем, без видимой причины, она начала читать французские стихи, свои переводы Пушкина и «Молодца». Чиновники, начавшие сомневаться в ее нормальности, в конце концов отступили и отпустили ее.
Согласно статье Натальи Резниковой, близкого и надежного друга Цветаевой, Цветаева и Мур сопровождали Эфрона во время его бегства на машине из Парижа. «Когда они прибыли в Rouen из Парижа, было уже темно, — сказал Резниковой шофер. — Что-то испугало Сергея, и он резко выскочил из машины, не попрощавшись с женой и сыном». Может быть, он хотел скрыть следы. В любом случае, он отправился в Советский Союз на советском корабле.
Теперь Цветаева начала беспокоиться серьезно. В анонимном письме, появившемся 29 октября в главной русскоязычной газете «Возрождение», Эфрона называли одним из ведущих членов Союза возвращения, который по приказу НКВД принимал участие в «мерах по ликвидации нежелательных элементов в эмиграции». Она, однако, продолжала повторять в письмах и лично, что она доверяет Эфрону и что Он не мог принимать участие в таком кровавом деле.
Никто точно не знает, когда Цветаева узнала о политической деятельности мужа или сколько она о ней знала. ^Большинство друзей верили, что она совершенно не подозревала об этих фактах, пока ее не допросила французская полиция. Что бы она ни знала, у нее был свой мир, и в этом мире Эфрон оставался отважным героем. Несмотря на то, что Слоним, Лебедевы, Фондаминский, Гальперн, Бунина и некоторые другие друзья отказались покинуть ее, Цветаева, которая всегда чувствовала себя одинокой, даже в окружении друзей, теперь чувствовала себя полностью брошенной. Слоним встретил ее у Лебедевых в октябре:
«Она выглядела ужасно; я был поражен, когда увидел, как она сразу постарела и как-то высохла. Я обнял ее, а она вдруг заплакала, мягко и беззвучно; я впервые видел ее в слезах… Меня потрясли ее слезы и отсутствие жалоб на судьбу, так же, как и некая безнадежная уверенность, что бороться бессмысленно, что нужно принять неизбежное. Я помню, как просто и обыденно звучали ее слова: «Мне бы хотелось умереть, но я должна жить из-за Мура; Але и Сергею Яковлевичу я больше не нужна…» Когда ее спросили о планах на будущее, она сказала, что должна вернуться в Россию и обратиться за советским паспортом, потому что «в любом случае, мне невозможно оставаться в Париже без денег или где-то публиковаться: эмигранты начнут травить меня: недоверие и враждебность уже повсюду».
В январе 1938 года Цветаева нарядила последнюю елку на русское православное Рождество, украсив ее для Мура позолоченными шишками, которые привезла из Чехии. Мур теперь учился не в школе, а занимался с репетитором; у него не было друзей и не было случая повеселиться. ТКизнь их обоих была холодна, скучна, бедна. В феврале Цветаева писала Тесковой: «За всю зиму не написала — ничего. Конечно — трудная жизнь, но когда она была легкая?» В душе Цветаева уже прощалась со своим домом в Ванве, единственном доме, который ей нравился во Франции. Она привязалась к нему. Теперь его тоже предстояло покинуть. Цветаева уже обратилась за советским паспортом. Когда она просматривала рукописи, которые хотела оставить на Западе, то случайно натолкнулась на запись в дневнике, сделанную в начале революции, когда она не знала, жив ли Эфрон и увидит ли она его когда-нибудь еще: «Если Бог сделает это чудо — оставит Вас в живых, я буду ходить за Вами, как собака». Теперь, будучи на пределе, она добавила: «И теперь я пойду — как собака. М. Ц. Ванв, 17 июня 1938 года (21 год спустя)».
Этим летом Цветаева переехала с Муром в маленький отель в Париже на Бульвар Пастер. Это было лето Мюнхенского кризиса. Гитлер ускорил наступление на Чехию, и страх войны распространялся в Европе. Россия обещала прийти на помощь Чехии, но западные союзники — Франция и Великобритания колебались. Теперь Цветаева начала читать газеты, стала интересоваться политическими новостями. 24 сентября, когда война казалась близкой, она писала Тесковой, что верит, что Россия спасет Чехию. После Мюнхенского предательства и немецкой оккупации Судетской области, она горюет о Чехии, как о лучшем друге. Далекая Чехия стала для Цветаевой землей ее грез, той «невозможной любовью», которую олицетворяла статуя молодого рыцаря, охранявшего реку на пражском мосту. Она просила Тескову прислать ей большую фотографию рыцаря, книгу о Чехии и длинное ожерелье из богемского хрусталя. В ноябре она послала Тесковой несколько стихотворений под названием «Сентябрь» из цикла «Стихи к Чехии». Боль и возмущение вновь пробудили в ней творческие силы; стихи обрушились на нее потоком. Со времен стихов о Белой армии ничто так не вдохновляло ее. Люди сожалели о Чехии, а она хотела большего: она хотела активного сопротивления:
«Все это то же малодушие, и косность, и жир (или — тяга к нему!) — которые сделали то, что сделали. Я в цельности и зрячести своего негодования — совершенно одинока. Я не хочу, чтобы всех их жалели: нельзя жалеть живого, зарытого в яму: нужно живого — выкопать, а зарывшего — положить».
В ту зиму 1938–1939 года Цветаева страдала, однако ее внутренняя сила не позволила ей сломаться. Частично ее сила, несомненно, была порождена гордостью. Более того: Цветаева отождествляла себя с Чехией и чувствовала, что будь она молодой, она бы хотела бороться. Малый огонь личной веры продолжал ярко гореть. Как она писала Тесковой в начале того ужасного 1939 года: «Ну, еще раз — с Новым Годом! Дай Бог — всего хорошего, чего нету, и сохрани Бог — то хорошее, что есть. А есть — всегда, — хотя бы тот моральный закон внутри нас, о котором говорил Кант. И то — звездное небо!» Но когда немецкие войска оккупировали всю Чехию в марте, тон ее изменился. «Март», второй цикл стихов, обращенный к Чехии, полон отчаяния и вызова:
Жена Федотова вспоминает тот период, когда ей представился случай постучать в дверь к Цветаевой:
«Марина Ивановна, казалось, обрадовалась моему визиту и стала мне объяснять, что должна будет ехать в Россию, что она должна бежать от своих соседей; что она не может держать в школе сына из-за одноклассников; что, в конце концов, с приближением войны она просто умрет с голоду, и что никто все равно не опубликует ее. В следующую минуту она читала мне, к моей великой радости, погребальную песнь Чехии. «Современные записки» фактически хотели опубликовать это стихотворение, но Цветаева уже решила ехать в Россию и не отваживалась публиковаться в эмигрантских изданиях».
Мур, по ее словам, находился в комнате, но ее присутствие не заставило его выключить радио или хотя бы уменьшить громкость.
Цветаева уже была в платежной ведомости советского посольства и получала жалование Эфрона. Час последнего прощания пришел. Саломея Гальперн, которая переехала в Лондон, приехала в Париж главным образом для того, чтобы присутствовать при отъезде подруги. В начале июня Цветаева с Муром пошли попрощаться со Слонимом. То был час воспоминания, нежности и ностальгии для обоих, хотя Мур, казалось, скучал. Цветаева читала некоторые из своих стихов. У нее не было иллюзий; она сказала, что, возможно, никогда не сможет публиковаться. Здесь Мур вмешался: «Но мама, ты никогда не хочешь верить; увидишь — все будет хорошо». Слоним проводил их до лифта и, безмолвный от чувств, переполнявших его, обнял Цветаеву.
В письме к Тесковой, датированном 7 июня, Цветаева пишет о своем близком отъезде, что у нее «выбора не было: нельзя бросать человека в беде, я с этим родилась, да и Муру в таком городе как Париж — не жизнь, не рост… Ну — вот». Но она знает, с какой опасностью сталкивается: «Боже, до чего — тоска! сейчас, сгоряча, в сплошной горячке рук — и головы — и погоды — еще не дочувствываю, но знаю, что меня ждет: себя — знаю! Шею себе сверну — глядя назад: на Вас, на ваш мир, на наш мир…»