Утром своего последнего дня в Париже, 12 июня, она написала прощальное письмо Ариадне Берг: «Я разбужена самым верным из будильников — сердцем. […] Едем без проводов: как Мур говорит — «ni fleurs ni couronnes (ни цветов, ни венков)», — как собаки — как грустно (и грубо) говорю я. Не позволили, но мои близкие и друзья знают — и внутренне провожают. Знаю, что и Вы незримо будете нынче стоять на пристани».
Она написала короткое письмо Тесковой, когда ехала на поезде в Гавр. Явно напуганная, она видела из окна громадный вокзал, казавшийся ее страшным зеленым садом:
«Кончается жизнь 17 лет. Какая я тогда была счастливая! А самый счастливый период моей жизни — это — запомните! — Мокропсы и Вшеноры, и еще — та моя родная гора. Странно — вчера на улице встретила ее героя [Родзевича], ко<торого> не видала — годы, он налетел сзади и без объяснений продел руки под руки Мура и мне — пошел в середине — как ни в чем не бывало».
Она закончила письмо словами благодарности за все, что Тескова подарила ей: «Уезжаю в Вашем ожерелье и в пальто с Вашими пуговицами, а на поясе — Ваша пряжка. Все — скромное и безумно-любимое, возьму в могилу, или сожгусь совместно. До свидания! Сейчас уже не тяжело, сейчас уже — судьба».
Глава двадцать пятая
ВОЗВРАЩЕНИЕ В СОВЕТСКИЙ СОЮЗ
«Там я тоже была с гонимыми — не с гонителями, с жертвами — не с палачами».
В Гавре «как только я ступила на палубу, я поняла, что все кончено», — говорила Цветаева подруге. Фактически, в последние годы жизни за границей ее мир уже разрушился. Теперь, когда Запад уступил безжалостной диктатуре Гитлера, фашизму в Италии и правлению Сталина, победа тоталитаризма над личностью, казалось, была обеспечена.
Цветаева прибыла в Москву 18 июня 1939 года не как дискуссионный поэт, а как «белый эмигрант» и жена советского агента. Только Аля встречала ее и Мура на вокзале. Эфрон был болен; через полгода после возвращения в Россию в 1937 году у него развилось серьезное сердечное заболевание, о котором не сообщили Цветаевой. Она в то же время узнала, что ее сестра Ася была арестована в 1937 году и находилась в тюремном лагере. Аля, отдалившаяся от матери еще в Париже, теперь встретила мужчину, которого полюбила и собиралась выйти за него замуж — Самуэля Гуревича, которого называли «Муля».
Эфрон с Алей жили в Болшево, пригороде Москвы, где были расквартированы агенты НКВД и их семьи. Цветаева и Мур присоединились к ним на коммунальной даче, которую они делили с семьей Клепинина. Клепинин был тоже бывший белый офицер, он и его жена Нина работали с Эфроном на советское правительство в Париже. Ее сын от другого брака, Дмитрий Сеземан, был сверстником Мура и очень с ним подружился. Жилье было более чем скромное: уборная во дворе, общая кухня, погреб. Аля целыми днями работала в «Московском обозрении», финансируемом государством русско-французском издании в Москве.
Повседневная жизнь была трудной. Эфрон болел; Мур был разочарован и ворчал, и Цветаевой было нелегко справляться. Коммунальная кухня и отсутствие уединения усилили нервное напряжение. Кроме того, ее чемодан с рукописями и личными вещами был задержан таможней. Уныние семьи усугублялось известиями об арестах и исчезновениях друзей, о судах и казнях. Неудивительно, что в этой атмосфере страха Цветаева была не в состоянии записывать свои чувства до сентября 1940 года, когда она начала рассказывать в своей тетради о тех первых днях в России.
«18-го июня приезд в Россию. 19-го Болшево, свидание с больным Сережей. Неуют. За керосином. Сережа покупает яблоки. Постепенное щемление сердца. Мытарства по телефонам. Энигматическая Аля, ее накладное веселье. Живу без бумаг, никому не показываюсь. Кошки. Мой любимый неласковый подросток — кот. (Все это для моей и больше ничьей: Мур, если и прочтет, не узнает. Да и не прочтет, ибо бежит — такого). Торты, ананасы, от этого — не легче. Прогулки с Милей. Мое одиночество. Посудная вода и слезы. Обертон — унертон всего — жуть. Обещают перегородку — дни идут, Мурину школу — дни идут. И отвычный деревянный пейзаж, отсутствие камня: устоя. Болезнь Сережи. Страх его сердечного страха. Обрывки его жизни без меня, — не успеваю слушать: полны руки дела, слушаю на пружине. Погреб: 100 раз в день. Когда — писать?
Впервые — чувство чужое кухни. Безумная жара, которой не замечаю: ручьи пота и слез в посудный таз. Не за кого держаться. Начинаю понимать, что Сережа бессилен, совсем, во всем. (Я, что-то вынимая: — Разве Вы не видели? Такие чудные рубашки! — Я на Вас смотрел!)
(Разворачиваю рану. Живое мясо…)»
Напряженность вызывала ссоры в семье. «Удивительно, как всех их раньше не арестовали, — позже говорил сосед. — Все они с утра до вечера только и делали, что ссорились между собой». И все же Цветаева находила время для чтения вслух своих стихов. Дмитрий Сеземан, восхищавшийся Цветаевой за силу ее духа, вспоминал свои впечатления:
«Она сидела прямо, как сидят только выпускницы института благородных девиц. Я намеренно подчеркиваю эту жесткую прямоту, потому что она была свойством ее цельной личности. Она внешне выражала ее внутреннюю непримиримость… Когда Марина Ивановна читала свои стихи, чувствовалось, что каждое из них было утверждением чего-то жизненно важного, что наше согласие или несогласие было для поэта вопросом жизни или смерти, что она подкрепляла каждую строчку своей жизнью».
Несмотря на эти затруднения, первые месяцы в Болшево были почти временным облегчением. Правительство обеспечивало Эфрона финансовой поддержкой, а в августе Цветаева получила «внутренний» советский паспорт. Они были вместе. В своей записной книжке Цветаева вспоминала посещение сельскохозяйственной выставки и то, как последний раз видела Алю счастливой «колхозницей», в красном чешском платке — моем подарке». Это было счастливым временем для Али, которая была влюблена и не подозревала, что НКВД поручило Муле информировать о ней и ее семье.
Потом, в августе, случилось несчастье: арестовали Алю. В те дни не объясняли причин и не ждали объяснений. Запись в дневнике Цветаевой в день ареста, даже сделанная год спустя, звучит удивительно преуменьшенно:
«27-го в ночь арест Али. Аля — веселая, держится браво. Отшучивается… Уходит, не прощаясь. Я: —Что же ты, Аля, так, ни с кем не простившись. Она в слезах, через плечо — отмахивается. Комендант (старик, с добротой): — Так — лучше. Долгие проводы — лишние слезы…»
Потом, в октябре, пришли за Сергеем. Когда его уводили, Цветаева перекрестила его. Она больше не увидела ни его, ни Али. 7 ноября пришли за Клепиниными.
Недавно опубликованная статья Ирмы Кудровой в «Русской мысли» исследует документы, долгое время находившиеся в секрете, по делу Сергея Эфрона. Эфрон предстает на допросах как человек глубоко потрясенный, но не сломленный; мужественный в своем отрицании шпионажа для западных сил и союза с троцкистами, он остался верен своим друзьям. Впервые обнаружены важные факты: тюремные врачи признали сердечную болезнь Эфрона тяжелой; он пытался покончить жизнь самоубийством и был помещен в психиатрическую палату. Его казнили 16 октября 1941 года, так как немецкая армия подходила к Москве. Вопреки многим слухам, он не был расстрелян самим Берией. Сообщения о месте казни различны. Благодаря усилиям Али в 1956 году Эфрон был реабилитирован.
Арест Эфрона означал конец относительно «нормальной» семейной жизни в Советской России. Она не могла оставаться в Болшево; у нее не было денег на еду и она жила в постоянном страхе ареста. У нее почти не было друзей; люди боялись «белых эмигрантов». Эренбург, Завадский, Тихонов и другие, кто восхищался ее поэзией, избегали ее; Валерия, ее сводная сестра, отказалась увидеться с ней. Ее дневниковая запись в сентябре 1940 года ясно говорит об этом периоде: