Той весной на книжной ярмарке с Цветаевой пренебрежительно обошелся Тарковский. По-видимому, дружеское чувство иссякло. Ее последнее стихотворение — самое последнее в ее жизни — было обращено к нему и ему была предпослана строка из одного его стихотворения: «Я стол накрыл на шестерых». Оно созвучно ее известному стихотворению «Попытка ревности». Презрение и превосходство все еще были ее оружием. Боль и гнев снова преобразились в великую поэзию.
Стихотворение — это ответ на то, что ее исключил из жизни и покинул не только Тарковский, но и большинство ее бывших друзей. Цветаева еще в состоянии бросить вызов, чувствовать свое превосходство над всеми, кто оскорбил ее, но она устала, смирилась. «Вся соль из глаз, вся соль из ран» проливается. В мае она написала короткую печальную записку Кваниной: «Милая Таня, Вы совсем пропали — и моя Сонечка тоже — ия бы очень хотела, чтобы вы обе нашлись. Позвоните мне […], только не очень откладывайте». Нафантазировала ли она нечто большее, чем дружба? В любом случае, эта страстная влюбленность, по-видимому, также закончилась отказом. В то же время проблемы повседневной жизни снова все больше и больше наваливались на нее: она нуждалась в деньгах, чтобы вперед заплатить за квартиру; она ненавидела коммунальную кухню и ссорилась с другими жильцами.
В июне у Мура появилась подружка. Цветаева жаловалась друзьям на то, что это не та девушка, которая ему нужна, и что он стал «неуправляем». Мур писал Але, что у него две новых страсти: девушка и футбол. «Мама злится, что «ничего не знает о моей знакомой», но это пустяки. Во всяком случае, я с этой девицей здорово провожу время, она остроумна и изящна — а что мне еще надо?» Мур рос и восставал. Многие современники Цветаевой вспоминают, что он был груб с матерью, что всегда был разочарован и зол. Цветаева снова и снова выражала потребность полностью управлять сыном. Задолго до того, в 1930 году, она писала Ломоносовой:
«Как грустно, вы пишете о своем сыне: «Он совсем вырос. Скоро он женится — уйдет». Моему сыну только пять лет. Я думала об этом со — а, возможно до — дня его рождения. Я, конечно, возненавижу его жену, потому что она — не я (не наоборот).
Мне уже грустно, что ему пять лет, а не четыре. Мур, удивленный: «Но, мама! Я тот же! Я не изменился!» «Вот именно… Ты будешь тот же, и вдруг — тебе двадцать. Прощай, Мур!» «Мама! Я никогда не женюсь, потому что жена — глупость».
Когда весной 1941 года через Пастернака была организована встреча с Ахматовой, это, должно быть, очень много значило для Цветаевой. Женщины никогда не встречались, хотя Цветаева адресовала стихи и письма своей знаменитой сопернице. Ахматова приехала в Москву из Ленинграда, чтобы побольше узнать о судьбе сына, арестованного во второй раз. Она и Цветаева встретились в доме друга и провели много часов вместе в течение двух дней подряд. За несколько месяцев до их встречи Ахматова написала запоздалый ответ Цветаевой на «Стихи к Ахматовой», в котором говорила:
Теперь их связывало общее страдание, однако Кар-линский указывает на то, что «несмотря на время, проведенное поэтами вместе, это, по-видимому, была такая же «не-встреча», как и случайное столкновение Цветаевой с Пастернаком в 1935 году в Париже». Во втором стихотворении, «Нас четверо», написанном много лет спустя, в 1961 году, Ахматова включила Цветаеву в круг поэтов, наиболее близких ей: Мандельштам, Пастернак и Цветаева.
Началом конца было 22 июля, когда немецкая армия вторглась в Россию. С внезапным началом войны Цветаеву охватила полная паника. Она больше не могла зарабатывать переводами, и у нее, как обычно, было очень мало денег. Но что действительно переполняло ее, так это страх бомбежек и страх ее особого положения родственницы «врагов народа». Ходили слухи, что таких, как она и Мур, будут высылать из Москвы. Цветаева говорила другу, что боится показывать паспорт. Вероятно, кто-то в тех длинных тюремных очередях сказал ей, что паспорта таких, как они, имеют секретную, невидимую пометку, которую могут узнать представители власти.
Первый воздушный налет на Москву произошел ночью 21 июля. Молодые люди становились пожарниками-добровольцами, но Цветаева не хотела, чтобы Мур подвергал себя опасности на крыше их дома. Он отказался ее слушать. Ошеломленная перспективой потерять его, Цветаева не знала, что делать, не могла решить, оставаться ли ей в Москве или обратиться в Союз писателей с просьбой об эвакуации. У всех, кого встречала, она спрашивала совета. Главным образом, она была побуждаема страхом за Мура, но он не хотел уезжать. В Париже он настаивал на том, чтобы вернуться в советскую Россию, но сейчас был разочарован, требователен и раздражен. Мать и сын все больше и больше отдалялись друг от друга. Цветаевой, со всей ее интуицией и сознанием того, что позиция Мура была в своей основе отлична от ее взглядов, никогда не удалось посмотреть на него, как на самостоятельного человека. Она «придумала» своего сына, как и своих возлюбленных, но в отличие от ситуаций с ними, у нее не было другого выхода. Он был ее утешением, ее долгом, ее кумиром. Теперь, беспокоясь только о нем, она была безразлична даже к сохранности своих рукописей, которые все еще находились в чемодане у Тарасенковых. Во время одной воздушной тревоги Цветаева потеряла самообладание; она дрожала, ее глаза блуждали, руки тряслись. Мария Белкина вспоминает, что когда прозвучало: «все чисто», Цветаева расслабилась и закурила, но призналась, что была в ужасе от бомбежек и от того, что Муру позволили принимать участия в гражданской обороне. Позже, встретив Белкину на улице, Цветаева почти бессвязно говорила в страхе: «Он идет, идет, и нет силы, которая могла бы его остановить, он все сметает на своем пути, все рушит. Надо бежать… Надо…»