Он тут же прибежал. Хотя Волошин был почти вдвое старше Марины, между ними завязалась дружба. Очень скоро он сделался ей настоятельно необходимым благодаря тому, что замечательно знал иностранную литературу и обладал связями в среде русских интеллектуалов. Он мило поддразнивал ее за любовь к Ростану и открывал ей гениев совсем иного масштаба: Гюго, Бодлера, Рембо. Введя ее таким образом в курс дела, чтобы «не отставала от жизни», он ввел ее также – высшая честь! – в редакционную группу издательства «Мусагет», где царила троица: Андрей Белый, Эллис, Нилендер. Она появилась в этом объединении профессиональных литераторов, храня независимый и даже вызывающий вид. Ее манера одеваться – разом эксцентрично и небрежно – позволяла принять ее за цыганку. Унизав все пальцы перстнями, она надеялась тем не менее, что кто-то способен ее не заметить. Как всегда, потребность удивлять боролась в ее душе со столь же властной потребностью отойти в тень. Подобная двойственность поведения тревожила и раздражала тех, кто пытался судить о ней лишь по внешнему облику. Один из сотрудников «Мусагета» Федор Степун записал в своих «Воспоминаниях»: «Было, впрочем, в Марининой манере чувствовать, думать и говорить и нечто не вполне приятное: некий неизничижимый эгоцентризм ее душевных движений. И, не рассказывая ничего о своей жизни, она всегда говорила о себе».
В другом месте Степун, вспоминая разговор с «еще девочкой» Мариной о романтической поэзии – о Гёте, мадам де Сталь, Гёльдерлине и других, – подчеркивает странности этого вечно бодрствующего мозга: «Я… не знаю, чему больше дивиться: той ли чисто женской интимности, с которой Цветаева, как среди современников, живет среди этих близких ей по духу теней, или ее совершенно исключительному уму: его афористической крылатости, его стальной, мужской мускулистости». Марина могла бы смутиться, встретив в редакционном зале «Мусагета» своего прошлогоднего возлюбленного – Нилендера. Ничуть не бывало. Тот, кого она называла теперь «женихом, которого я отвадила», стал для нее незаменимым другом, «братом». Точно так же и второй воздыхатель времен «ученичества», Эллис, который тоже распускал павлиний хвост на встречах в «Мусагете», излечившись от своей смешной страсти, превратился в одного из самых полезных и приятных собратьев по перу. А если Андрей Белый держался по большей части сдержанно, то его невеста, Ася Тургенева, талантливая художница и внучатая племянница автора «Записок охотника», страстно привязалась к Марине и буквально оглушала ее комплиментами и любезностями. Малопривычная к проявлениям женской нежности, Марина позволяла восхищаться собою, обожать себя, и удовлетворение, которое она при этом испытывала, раздражало младшую сестру. К тому же Анастасия вскоре совсем перестала интересоваться всеми этими литературными и любовными состязаниями при закрытых дверях. Прошло немного времени, и она открыла: что за наслаждение – кататься на коньках с очаровательным юношей Борисом Трухачевым, которому было всего семнадцать лет – на год старше ее самой! – но он уже умел так же ловко ухаживать за девушкой и говорить ей массу милых слов, как и скользить по льду.
На следующий год Марина объявила, что уходит из гимназии, ей нечего больше делать среди этих безликих болтушек, и, не дожидаясь конца учебного года, не получив аттестата, громко хлопнула дверью ненужной ей школы. Отец был очень этим расстроен, потому что всегда уважал все и всяческие дипломы. Еще одним способом доказать свою независимость стала для Марины в апреле 1911 года поездка в Гурзуф. Она отправилась одна к берегу Черного моря, на курорт.
Вскоре после приезда в Крым Марину представили матери Волошина, у которой были там свои дома, и она сдавала их туристам. Пожилая дама пригласила Марину бывать у нее запросто, вместе с сестрой, даже отдохнуть несколько недель на живописной вилле в деревне Коктебель у подножия горы Карадаг. Марина пришла в восторг от возможности провести каникулы в таких солнечных краях и поспешила приглашение принять. В Коктебеле ей нравилось всё: синее небо, бесконечное сияние моря, тропическая растительность и разговоры с многочисленными художниками, посещавшими это курортное место. Тем не менее перемена обстановки и общества не мешали ей снова и снова обдумывать собственные любовные неурядицы. Сбежав из Москвы, она все еще пытается проанализировать природу своих отношений с Нилендером. «Об Орфее я впервые ушами души, а не головы услышала от человека, которого – как тогда решила – первого любила, ибо надо же установить первого, чтобы не быть потом в печальной необходимости признаться, что любила всегда или никогда. Это был переводчик Гераклита и гимнов Орфея. От него я тогда и уехала в Коктебель, не „любить другого“, а не любить – этого».[38] Марина уточняет эту мысль в письме своему другу Волошину из Гурзуфа от 18 апреля 1911 года: «Я мысленно все пережила, все взяла. Мое воображение всегда бежит вперед. Я раскрываю еще не распустившиеся цветы, я грубо касаюсь самого нежного и делаю это невольно, не могу не делать! Значит, я не могу быть счастливой? Искусственно „забываться“ я не хочу. У меня отвращение к таким экспериментам. Естественно – не могу из-за слишком острого взгляда вперед или назад.
Остается ощущение полного одиночества, к<оторо>му нет лечения. Тело другого человека – стена, она мешает видеть его душу. О, как я ненавижу эту стену!
И рая я не хочу, где все блаженно и воздушно, – я так люблю лица, жесты, быт! И жизни я не хочу, где все так ясно, просто и грубо-грубо! Мои глаза и руки как бы невольно срывают покровы – такие блестящие! – со всего.
Хорош стих?
Должно быть, что-то иное, какая-то воплощенная мечта или жизнь, сделавшаяся мечтою. Но если это и существует, то не здесь, не на земле!
Все, что я сказала Вам, – правда. Я мучаюсь и не нахожу себе места…»
Но все-таки, с течением времени, смягчающее все волнения очарование Коктебеля умерило ее сожаления, успокоило мятежный дух, утишило тоску. Ей было хорошо в маленьком многонациональном племени, над которым властвовала на правах вождя мать Максимилиана Волошина, Елена Оттобальдовна. Немецкое происхождение и задорный характер отличали от всех эту женщину, носившую греческие туники и античного покроя сандалии. Близкие друзья шутя прозвали ее «Пра». Это был первый слог русского слова «прабабушка», означающего «мать бабушки». Елена без устали восхищалась своим сыном, который, по ее мнению, был гениальным поэтом и гениальным художником. Сам Максимилиан жил в башне, неподалеку от матери, и комната его представляла собою богатую библиотеку. Это уединенное место – словно скит или пустынь – стало для него убежищем от суеты повседневной жизни. Впрочем, Волошину не на что было пожаловаться, потому что всего хватало: и денег, и комфорта, и таланта, и друзей. Марина завидовала правильности, стабильности, соразмерности и простоте его удовольствий, ведь для нее самой все составляло вопрос, и вся она была – пусть и не без страха – открыта приметам и предвозвещениям.
Однажды, прогуливаясь в одиночестве по пляжу, раскинувшемуся перед каменной, сложенной из сердоликов стенкой, Марина забавлялась тем, что собирала в песке разноцветные блестящие камешки. Позади нее, у края бежавшей вдоль моря дорожки, молодой человек, сидя на скамейке, любовался горизонтом. У него были светло-голубые, отливавшие серым глаза, бледное, исхудалое, почти болезненное лицо. Внезапно юноша предложил Марине помощь в поисках. Звук его голоса пронзил ее в самое сердце. Времени на размышления не потребовалось: девушка сразу поняла, что от такого любезного предложения не отказываются. И в то же время, охваченная безумным суеверием, решила: «Если этот незнакомец принесет мне камень, о котором я мечтаю, я выйду за него замуж». Молодой человек встал, спустился на пляж, принялся искать редкостный камешек и вскоре – торжествующий – подошел к Марине, держа в руке «генуэзскую сердоликовую бусу». Завороженная сверхъестественной точностью предсказания-предчувствия, Марина признала себя побежденной. На самом деле, чем менее разумным и рассудочным казалось ей решение, тем скорее хотелось повиноваться ему, осуществить.