Наказание – за что? Я ничего не делаю нарочно».[48]
В переписке Цветаевой и Розанова содержатся не только подобные размышления, касающиеся области Высокого, области Духа. Марина испытывала потребность поделиться со своим корреспондентом подробностями личной жизни, забывая о разнице в возрасте (Розанову было тогда пятьдесят восемь лет, а ей – еще не исполнилось двадцати двух), и потому она в том же письме сообщила ему с обезоруживающей откровенностью: «Да, о себе: я замужем, у меня дочка 1 года – Ариадна (Аля), моему мужу 20 лет. Он необычайно и благородно красив, он прекрасен внешне и внутренно. Прадед его с отцовской стороны был раввином, дед с материнской – великолепным гвардейцем Николая I.
В Сереже соединены – блестяще соединены – две крови: еврейская и русская. Он блестяще одарен, умен, благороден. Душой, манерами, лицом – весь в мать. А мать его была красавицей и героиней.
Мать его – урожденная Дурново.
Сережу я люблю бесконечно и навеки. Дочку свою обожаю. <…>
Милый Василий Васильевич [Розанов], я не хочу, чтобы наша встреча была мимолетной. Пусть она будет на всю жизнь! Чем больше знаешь, тем больше любишь. Потом еще одно: если Вы мне напишете, не старайтесь сделать меня христианкой.
Я сейчас живу совсем другим.
Пусть это Вас не огорчает, а главное, не примите это за „свободомыслие“. Если бы Вы поговорили со мной в течение пяти минут, мне бы не пришлось просить Вас об этом. <…>
Хочется сказать Вам еще несколько слов о Сереже. Он очень болезненный, 16-и лет у него начался туберкулез. Теперь процесс у него остановился, но общее состояние здоровья намного ниже среднего. Если бы Вы знали, какой это пламенный, великодушный, глубокий юноша! Я постоянно дрожу над ним. От малейшего волнения у него повышается t, он весь – лихорадочная жажда всего. Встретились мы с ним, когда ему было 17, мне 18 лет. За три – или почти три – года совместной жизни – ни одной тени сомнения друг в друге. Наш брак до того не похож на обычный брак, что я совсем не чувствую себя замужем и совсем не переменилась, – люблю все то же и живу все так же, как в 17 лет.
Мы никогда не расстаемся. Наша встреча – чудо… Пишу Вам все это, чтобы Вы не думали о нем как о чужом. Он – мой самый родной на всю жизнь… Только при нем я могу жить так, как живу – совершенно свободная».
В другом письме Марина рассказывает Розанову о двух смертях, тех, что оказались самыми значимыми в ее прошлом: смерти отца и – особенно – смерти матери в 1906 году. Она благоговейно цитирует последние слова ушедшей: «Мне жаль только музыки и солнца!» Перебирая под взглядом Розанова четки своих отроческих воспоминаний, Марина неосознанно ищет покровительства и защиты у человека, с которым едва знакома, но жизненный опыт которого, как ей представляется, мог бы помочь ей избежать ловушек, расставленных в мире взрослых.
То, чего она больше всего в глубине души боится, – понять, что слишком уязвима для требований обычной для всех жизни. Убежденная сторонница свободы нравов в семье, она, разумеется, высоко ценит легкость и прочность уз, соединяющих ее с Сергеем, но это вовсе не мешает ей тревожиться о том, насколько он мало приспособлен к битвам, неизбежным в повседневности. Слабое здоровье не позволило ему вовремя закончить учение, и двадцатилетний Эфрон продолжал посещать гимназию, втайне надеясь, что туберкулез поможет ему избавиться от исполнения воинских обязанностей. По счастью, профессор Цветаев оставил после себя небольшой капитал, разделив его между детьми, и каждый из четверых мог теперь жить в относительном благополучии, не особенно задумываясь о завтрашнем дне. На самом деле феодосийское существование представляло собою сплошной праздник в компании отдыхающих, которые мечтали лишь об одном: позабыть все заботы, обязательные для большого города, и предаться незамысловатым радостям, в избытке поставляемым курортной жизнью. А Марину тем не менее преследовало смутное ощущение тревоги, дискомфорта. Ей казалось, что все эти люди, бегающие из гостиной в гостиную, из ресторана в ресторан, прогуливающиеся по пляжу или сидящие на скамейках на берегу моря, изо всех сил заставляют себя притворяться беззаботными. Так, словно их веселье способно стать защитным барьером от грядущего бедствия, которое все предвидят, но никто не хочет в этом признаться. Так, словно грозы еще нет, и только откуда-то издалека, совсем издалека доносятся раскаты грома, сотрясая все-таки еще синее-синее небо над головой. Так, словно весь мир роскоши, радостей и всяких пустяков закружился в последнем туре вальса перед тем, как вместе со всем этим пойти на дно во время кораблекрушения.
Одержимая идеей, будто злой рок подстерегает ее на каждом шагу посреди этой беззаботной толпы, Марина увидела первый знак своей правоты в неожиданном приезде в Россию Петра Эфрона, старшего брата Сережи, который до сих пор жил в Париже, где от случая к случаю выходил на сцену как актер. Сжигаемый туберкулезом (общая для семей Эфронов и Цветаевых болезнь), Петр решил вернуться на родину, чтобы здесь умереть. Узнав об этом, Марина и Сергей тут же вернулись в Москву. Сидя у изголовья тяжело больного и прежде ей совершенно незнакомого человека, Марина испытывала глубочайшее сочувствие. Ее преданность умирающему и самоотверженность более всего походила на любовь. Ничто не волновало ее раньше так, как волновал сейчас вид этого молодого существа, готового испустить свой последний вздох. Кто это перед ней: Петр или Сергей, кто лежит обессилевший, кто взглядом вымаливает у нее жалости? Окажется ли она неверной, отдаваясь ему мысленно, отдаваясь теперь, когда, вероятно, его скоро не станет на этом свете? Возвратившись домой от агонизирующего Петра, Марина признается ему:
«Я ушла в 7 часов вечера, а сейчас 11 утра, – и все думаю о Вас, все повторяю Ваше нежное имя. (Пусть Петр – камень, для меня Вы – Петенька!)
Откуда эта нежность – не знаю, но знаю – куда: в вечность! <…>
Внутренне я к Вам привыкла, внешне – ужасно нет. Каждый раз, идя к Вам, я все думаю, что это надо сказать, и это еще, и это…
Прихожу – и говорю совсем не о том, не так.
Слушайте, моя любовь легка.
Вам не будет ни больно, ни скучно.
Я вся целиком во всем, что люблю.
Люблю одной любовью – всей собой – и березку, и вечер, и музыку, и Сережу, и Вас.
Я любовь узнаю по безысходной грусти, по захлебывающемуся: „ах!“.
Вы для меня прелестный мальчик, о котором – сколько бы мы ни говорили – я все-таки ничего не знаю, кроме того, что я его люблю».[49]
Четырьмя днями позже, ночью, Марина вновь возвращается к тому же:
«Мальчик мой ненаглядный!
Сережа мечется на постели, кусает губы, стонет. Я смотрю на его длинное, нежное, страдальческое лицо и все понимаю: любовь к нему и любовь к Вам.
Мальчики! Вот в чем моя любовь.
Чистым сердцем! Жестоко оскорбленные жизнью! Мальчики без матери!
Хочется соединить в одном бесконечном объятии Ваши милые темные головы, сказать Вам без слов: „Люблю обоих, любите оба – навек!“
Петенька, даю Вам свою душу, беру Вашу, верю в их бессмертие.
Пламя, что сжигает меня, сердце, что при мысли о Вас падает, – вечны. Так неожиданно и бесспорно вспыхнула вера. <…>
О, моя деточка! Ничего не могу для Вас сделать, хочу только, чтобы Вы в меня поверили. Тогда моя любовь даст Вам силы. <…>
Если бы не Сережа и Аля, за которых я перед Богом отвечаю, я с радостью умерла бы за Вас, за то, чтобы Вы сразу выздоровели.
Так – не сомневаясь – сразу – по первому зову.
Клянусь Вашей, Сережиной и Алиной жизнью, Вы трое – мое святая святых.
Вот скоро уеду. Ничего не изменится.
Умерла бы – всё бы осталось.
Никогда никуда не уйду от Вас…»[50]
Затем, перейдя от прозы к поэзии, Цветаева посвящает Петру Эфрону цикл стихотворений, воспевая в них свою сверхъестественную страсть. Она надеется, что эти, избранные ею слова будут жить в веках – после человека, которому были предназначены, и после нее самой. Она пишет: