Но и посвящая многочисленные стихи спутнице своих ночей, Марина продолжала восхищаться своей дочерью Ариадной и осыпать девочку ласками, видя в ребенке самое совершенное из своих творений, продолжала слать письмо за письмом мужу, не переставая думать о том, как он несчастен из-за того, что находится вдали от нее. Почти безотчетно она выискивала в газетах информацию о событиях в действующей армии, чтобы быть в курсе происходящего. Но, несмотря на жуткие заголовки большинства статей и убийственные комментарии журналистов, не могла согласиться с проклятиями в адрес Германии. Органически присущий ей дух противоречия всегда подталкивал Марину к защите того, кого все единодушно приговаривали. Точно так же, как она решила выйти замуж за еврея вопреки антисемитизму, которым была заражена часть ближайшего ее окружения, точно так же, как она бросала вызов общественному мнению, афишируя свою любовь к женщине, сейчас Марина считала необходимым реабилитировать страну, обвиняемую всеми в ужаснейших преступлениях. Преклонение перед немецкой литературой, перед немецкой философской мыслью диктовало ей запрет, когда заходила речь о том, чтобы присоединиться к излишне славянофильскому патриотизму. Как дуэлянт перчатку, она швыряла в лицо читающей публики строки, адресованные Германии:
Эти стихи, представлявшие собою резкий контраст по отношению к чувствам, испытываемым согражданами Цветаевой, Марина мужественно декламировала на многих частных литературных вечерах. И – странное дело! – никто ни разу ее не упрекнул в этом. На самом деле все объяснялось довольно просто. Порыв первых дней войны, заставлявший людей сплотиться вокруг царя, теперь уступил в тылу место назревающему, но пока еще скрытому скептицизму. Политические партии, временно прекратившие свои распри, когда начались военные действия, снова принялись бешено критиковать друг друга, ссориться и интриговать в коридорах власти. В высших кругах общества неудачи русской армии, преследовавшие ее с мая 1915 года, провоцировали все возраставшее негодование. Уже в открытую говорилось о некомпетентности генералов, дефиците боеприпасов и снаряжения, полной неразберихе на транспорте, снисходительности полиции к вражеским шпионам. Оплакивалось глупое и бессмысленное решение Его Величества, только что взявшего на себя руководство войсками, передав бразды правления гражданскими делами своей заведомо неумелой и неуравновешенной супруге, страдавшей неврозом. Шептались о том, что царица находится целиком во власти Распутина, вынырнувшего внезапно откуда-то из глубин Сибири мужика, этакого ясновидца-проныры, пользующегося для пущего воздействия на Александру Федоровну оккультными силами. Спорили о том, когда дезориентированная, подвергшаяся нападению и полузахваченная врагом, истекающая кровью страна, окончательно рухнет в бездну. Но тем не менее, предрекая все эти бедствия, интеллектуальная элита продолжала страстно отдаваться занятиям литературой и философией, пропадать на бесконечных дискуссиях о будущем символизма в России, разносить с упоением сплетни, доходившие из Зимнего дворца, и думать, желая все-таки сохранить рассудок, что теперь, когда все катится неведомо куда, интеллигенции остается только ждать, какой оборот примут события.
Вот в такой странной атмосфере тоски и отсутствия ясного представления о чем бы то ни было, стыда и покорности судьбе, фатализма и насмешничества над всеми и всем Марина и Софья Парнок, ставшие неразлучными, отправились в конце 1915 года в Петроград. Изменилось только имя столицы – русифицировала название города вражда к немцам, тут ничего поделать было нельзя, зато сам он остался почти таким же, как в бытность Санкт-Петербургом, накануне всеобщей мобилизации. В театрах, ресторанах, кабаре и гостиных все так же толпился народ. Конечно, по улицам строем проходили готовые пролить на фронте кровь за Бога, царя и отечество солдаты, конечно, по слухам, в больницах, превратившихся в военные госпитали, не хватало коек, чтобы разместить раненых, конечно, многие семьи уже успели потерять близких, но даже те, кто носил траур по дорогим им людям, хотели верить, что жертвы не напрасны.
Софья Парнок самовольно ввела Марину в число редакторов «Северных записок», журнала, где регулярно публиковала свои произведения. Этот ежемесячник левого толка, которым руководил Федор Степун, принимал у себя только самых лучших из петроградских либеральных мыслителей и поэтов. Так сказать, сливки литературного общества. Там можно было встретить как сочувствующего социалистам политика Керенского, так и неисправимого мечтателя Ремизова, как юного поэта со все возрастающей популярностью Есенина, так и более чем авторитетную Ахматову… Именно с коллективом, группировавшимся вокруг редакции «Северных записок», и встретила Марина Новый, 1916-й год. А 1 января один из петроградских поэтов-корифеев Михаил Кузмин организовал вечер, на котором Цветаева прочла свои самые новые стихи, и этот вечер стал для московской гостьи полным триумфом. Марина была тем более горда, что чувствовала себя представительницей родной Москвы в самом сердце конкурировавшего с ней великого города на берегах Невы. И потому еще, что здешние любители изящной словесности поклонялись одному нерушимому идолу – молодой женщине, которой едва исполнилось двадцать семь лет, но которая уже была знаменитейшей из знаменитых, Анне Ахматовой. Сейчас ее в северной столице не было, Марину Цветаеву она знала только по стихам и, как говорили, относилась к ее творчеству скорее сдержанно, чем восторженно. Зато Марина, забыв о всякой сдержанности, восхищалась своей блистательной соперницей и горько сожалела только о том, что не может немедленно поприветствовать ее лично. Она чуть ли не на всех перекрестках вещала, что, читая свои новые стансы, посвященные Германии, думает только об Ахматовой:
Вспоминая этот вечер, она напишет: «Я читаю так, будто Ахматова здесь же, в комнате. Успех мне необходим. Если сейчас я хочу проложить себе путь к Ахматовой, если в эту минуту я хочу так хорошо, как только возможно, представлять Москву, то не для того, чтобы победить Петербург, но для того, чтобы подарить эту Москву Петербургу, подарить Ахматовой эту Москву, которую я воплощаю в своей личности и своей любви, чтобы склониться перед ней».
Наверное, Софья Парнок испытывала некоторую ревность при виде такой преданности – пусть даже чисто интеллектуальной – своей подруги по отношению к другой писательнице. Хорошо еще, что последней не было здесь и она не могла выслушать эти отчаянные признания юной сестры по перу! Зато если встреча с Ахматовой не удалась, то состоялась другая встреча, на этот раз вполне реальная и имевшая для Марины характер откровения. Поэт Осип Мандельштам, с которым она уже виделась в прошлом году в Коктебеле, появился на праздновании Нового года, и, увидев его в Петрограде, Цветаева ощутила с ним глубокое единение. Он был годом старше ее самой; он был без ума от ее стихов; он сам искрился талантом, планами, оригинальными идеями; но он был женат. Впрочем, разве это препятствие? Ведь она и сама была замужем. Собственно, их отношения навсегда останутся дружескими. Как сладостно желать, оставаясь целомудренным, поручить одной лишь душе наслаждаться приближением другой души, питать себя воздержанием и расстоянием. Некоторые признания на бумаге волнуют плоть куда больше, чем самые пылкие объятия.