Получив сборник отчаянно-грустных стихов Штейгера, она убедила себя в том, что он гениален и что посему она должна – как собрат по перу и как опытная женщина – лететь к нему на помощь. В полубезумном письме Марина предложила ему материнскую любовь и бескорыстную поддержку, взяв его под крыло, поскольку в карьере неизбежны всякого рода козни. Осознание того, что она может быть снова кому-то нужна и полезна, сделало юношу для нее незаменимым. И она принялась каждый день писать своему очаровательному ученику, стараясь вернуть ему вкус к жизни. «… – и если я сказала мать, – пишет Цветаева Штейгеру, – то потому, что это слово самое вмещающее и обнимающее, самое обширное и подробное, и – ничего не изымающее. Слово, перед которым все, все другие слова – границы.
И хотите Вы или нет, я Вас уже взяла туда внутрь, куда беру все любимое, не успев рассмотреть, видя уже внутри. Вы – мой захват и улов, как сегодняшний остаток римского виадука с бьющей сквозь него зарею, который окунула внутрь вернее и вечнее, чем река Loing, в которую он вечно глядится.
Это мой захват – не иной. (В жизни я, может быть, никогда не возьму Вашей руки, которая – вижу – будет от меня на пол-аршина расстояния, вполне достижима, так же достижима, как мундштук, который непрерывно беру в рот. Взять вещь – признать, что она вне тебя, и не „признать“, а тем самым жестом – „изъять“: переместить в разряд внешних вещей. С этой руки-то все расставания и начинаются. Но, зная, что, может быть, все-таки возьму – потому что как же иначе дать?.. хотя бы – почувствовать.) <…>
Я – годы – по-моему, уже восемь лет – живу в абсолютном равнодушии, т. е. очень любя того и другого и третьего, делая для них всех все, что могу, потому что надо же, чтобы кто-нибудь делал, но без всякой личной радости – и боли: уезжают в Россию – провожаю, приходят в гости – угощаю.
Вы своим письмом пробили мою ледяную коросту, под которой сразу оказалась моя родная живая бездна – куда сразу и с головой провалились – Вы».[236] И доходит до признания: «Я иногда думаю, что Вы – я, и не поясняю. Когда Вы будете не я – спрашивайте».[237] И посвящает ему цикл «Стихи сироте».
И еще:
Как и многие другие до него, Анатолий Штейгер испугался этой тяжеловесной страсти. Он-то думал напиться прохладной воды из родника, а вместо этого ему плеснули в лицо кипящей – из гейзера. Чересчур слабый, чтобы противостоять вулканическому темпераменту Марины, он отступил. Когда она объявила, что приедет в Швейцарию повидаться с ним, – перестал писать, не объяснив причины. И – обиженная, раздосадованная – она пишет ему прощальное письмо:
«<…> Мне для дружбы, или, что то же, – службы – нужен здоровый корень. Дружба и снисхождение, только жаление – унижение. Я не Бог, чтобы снисходить. Мне самой нужен высший или по крайней мере равный. О каком равенстве говорю? Есть только одно – равенство усилия. Мне совершенно все равно, сколько Вы можете поднять, мне важно – сколько Вы можете напрячься. Усилие и есть хотение. И если в Вас этого хотения нет, нам нечего с Вами делать».[240]
Вот так – буквально за день – половодье чувств влюбленной женщины уступило место выговору, сделанному оскорбленной гувернанткой. Но Марина в обеих ролях была естественна. Даже в тех случаях, когда речь шла о самых близких людях, она в равной мере осыпала их ласками и призывала к порядку. В письме к любимому и давнему другу Анне Тесковой она подводит итог своего нового любовного краха: «Месяца два назад, после моего письма к Вам еще из Ванва, получила – уже в деревне – письмо от брата Аллы Головиной – она урожденная Штейгер, воспитывалась в Моравской Тшебове – Анатолия Штейгера, тоже пишущего – и лучше пишущего: по Бему – наверное – хуже, по мне – лучше.
Письмо было отчаянное: он мне когда-то обещал, вернее, я у него попросила – немецкую книгу – не смог – и вот, годы спустя[241] – об этом письмо – и это письмо – вопль. Я сразу ответила – отозвалась всей собой. А тут его из санатории спешно перевезли в Берн – для операции. Он – туберкулезный, давно и серьезно болен – ему 26 или 27 лет. Уже привязавшись к нему – обещала писать ему каждый день – пока в госпиталь, а госпиталь затянулся, да как следует и не кончился – госпиталь – санатория – невелика разница. А он уже – привык (получать) – и мне было жутко думать, что он будет – ждать. И так – каждый день, и не отписки, а большие письма, трудные, по существу: о болезни, о писании, о жизни – всё сызнова: для данного (трудного) случая. Усугублялось все тем, что он сейчас после полной личной катастрофы – кого-то любил, кто-то бросил (больного!) – только об этом и думает и пишет (в стихах и в письмах). Мне показалось, что ему от моей устремленности – как будто – лучше, что – оживает, что – м. б. – выживет – и физически и нравственно – словом, первым моим ответом на его первое письмо было: – Хотите ко мне в сыновья? – И он, всем существом: – Да.
Намечалась и встреча. То он просил меня приехать к нему – невозможно, ибо даже если бы мне дали визу, у меня не было с собой заграничного паспорта – то я звала (мне обещали одолжить денег) – и он совсем было приехал (он – швейцарец и эта часть ему легка) – но вдруг, после операции, ухудшение легких – бессонница – кашель – уехал к себе (санатория в бернском Oberland'e). Дальше – письма, что м.б. на зиму приедет в Leisyn, и опять – зовы. Тогда я стала налаживать свою швейцарскую поездку этой осенью, из Парижа, – множество времени потратила и людей вовлекла – осенью оказалось невозможно, но вполне возможно – в феврале (пушкинские торжества, вернее – поминание, а у меня – переводы).
Словом, радостно пишу ему, что всё – сделано, что в феврале – встретимся – и ответ: Вы меня не так поняли – а впрочем, я и сам точно не знал – словом (сейчас уже я говорю), в ноябре выписывается совсем, ибо легкие – что осталось – залечены, и процесса – нет. Доктор хочет, чтобы он жил зиму в Берне, с родителями, – и родители тоже, конечно – он же сам решил – в Париж.
– п. ч. в Париже – Адамович – литература – и Монпарнас – и сидения до 3 ч. ночи за 10-й чашкой черного кофе —
– п. ч. он все равно (после той любви) – мертвый… <…>
Вот на что я истратила и даже растратила большую часть моего лета.
На это я ответила – правдой всего существа. Что нам не по дороге: что моя дорога – и ко мне дорога – уединенная. И всё о Монпарнасе. И все о душевной немощи, с которой мне нечего делать. И благодарность за листочек с рильковской могилы. И благодарность за целое лето – заботы и мечты. И благодарность за правду.
Вы, в открытке, дорогая Анна Антоновна, спрашиваете: М.б. большое счастье?
236
Цит. по кн.:
240
Письмо написано в сентябре 1936 г., после него от нее ему было еще три (последнее – в январе 1937-го, в промежутке Цветаева и Штейгер виделись в Париже). Данное письмо – о том, что и вызывало размолвку между ними: о желании Анатолия встретиться с Адамовичем, которого Марина Ивановна считала не по-евангельски «нищим духом», и потому всякого, кто мог иначе к нему относиться, даже «сына» своего Штейгера, полным ничтожеством. Так что не Штейгер отвернулся от Марины, а наоборот, и на присланное им в ответ оправдание (единственное сохранившееся письмо), несмотря на то что и здесь звучит: «Я Вас из сердца не вырвала и не вырву никогда», прозвучало и уже трезвое: «…есть вещи, которые я не могу перенести, например – физически, на строке – себя и Адамовича вместе. Мой первый ответ: там, где нужен Адамович, не нужна я, упразднена я, возможен Адамович – невозможна я. <…>…в
241
Цветаева и Штейгер встречались еще зимою 1931–1932 г. упоминание об этом есть в письме Анне Тесковой от 1 января 1932 года. См. кн.: