День ото дня в убогом жилище Марины росла нищета. 13 мая 1939 года она записала – вклинив эту бытовую запись в дневник между стихами о Чехии: «13 мая 1939 г., суббота. Дела – дрянь: 80 сантимов. Гм… два яйца, одна котлета, горстка риса – и Мурин аппетит. По TSF-у:[261] Visitez-visitez-Achetez-achetez.[262] И поганые, ненавистные люксовые чернила: „Bleu des Mers du Sud“[263] – не выносящие никакой бумаги, кроме пергаментной, и на которые я – обречена».[264] Сможет ли она продержаться до конца в этой давшей ей приют стране, где на самом деле жизнь оказалась сложенной лишь из сплошных трудностей, пустяков и непомерных расходов?
Дата отъезда из Парижа была назначена задолго до него: 12 июня 1939 года. Согласно намеченному плану, Марина с Муром должны были доехать в поезде от Парижа до Гавра, а там, пересев на советское судно, двинуться к Польше, из одного из портов которой – уже снова железной дорогой – они направятся прямо в Москву. За двадцать лет до того, во время большевистской революции, когда Сергей Эфрон встал на сторону белых, Марина поклялась ему: «Сереженька, если Бог сделает это чудо – оставит Вас живым – отдаю Вам всё: Ирину, Алю и себя – до конца моих дней и на все века.
И буду ходить за Вами, как собака».[265]
Теперь, перед отъездом в Россию, она перечитывает эти строки в дневнике и приписывает на полях: «И вот – иду, как собака!»
А в день окончательного прощания с Парижем она рассказывает подруге – Ариадне Берг: «Нынче едем – пишу рано утром – Мур еще спит – и я разбужена самым верным из будильников – сердцем. <…> Последнее парижское утро. Прочтите в моем „Перекопе“ (хорошо бы его отпечатать на хорошей бумаге, та – прах! только никому не давать с рук и никому не показывать) главку – Канун, как те, уходя, в последний раз оглядывают землянку…
„Осколки жития
Солдатского“…
– Так и я. —
Пользуюсь (гнусный глагол!) ранним часом, чтобы побыть с Вами. Оставляю Вам у М.Н. Лебедевой (ее дочь Ируся обещала занести к Вашей маме) – мою икону, два старых Croix Lorraine[266]<…> и георгиевскую ленточку – привяжите к иконе или заложите в „Перекоп“. <…>
Едем без прoводов: как Мур говорит – „ni fleurs ni couronnes“[267] – как собаки – как грустно (и грубо) говорю я. Не позволили, но мои близкие друзья знают – и внутренно провожают».[268]
В назначенное время, закрыв чемоданы и собрав в кучку пакеты, мать и сын по старинному русскому обычаю присели на дорожку и какое-то время молча смотрели в угол, где еще вчера висела семейная икона. Потом встали, осенили себя крестным знамением, пожелали друг другу доброго пути и вышли за дверь, чтобы больше никогда сюда не вернуться. Когда они приехали на вокзал Сен-Лазар, поезд стоял уже у платформы. Едва устроившись в вагоне, Марина вытащила из сумки листок бумаги и – прямо на коленке – написала письмо Анне Тесковой: «Дорогая Анна Антоновна! (Пишу на ладони, потому такой детский почерк.) Громадный вокзал с зелеными стеклами: страшный зеленый сад – и чего в нем не растет! – На прощанье посидели с Муром по старому обычаю, перекрестились на пустое место от иконы (сдана в хорошие руки, жила и ездила со мной с 1918 г. – ну, когда-нибудь со всем расстанешься: совсем! А это – урок, чтобы потом – не страшно – и даже не странно – было…) Кончается жизнь 17 лет. Какая же я тогда была счастливая! А самый счастливый период моей жизни – запомните! – Мокропсы и Вшеноры, и еще – та моя родная гора. Странно – вчера на улице встретила ее героя,[269] которого не видала – годы, он налетел сзади и без объяснений продел руки под руки Мура и мне – пошел в середине – как ни в чем не бывало. И еще встретила – таким же чудом – старого безумного поэта с женою[270] – в гостях, где он год не был. Точно все – почуяли. Постоянно встречала – всех. <…> Мур запасся (на этом слове поезд тронулся) газетами. Подъезжаем к Руану, где когда-то людская благодарность сожгла Иоанну д’Арк. (А англичанка 500 лет спустя поставила ей на том самом месте памятник.) – Миновали Руан – рачьте дале! – Буду ждать вестей о всех вас, передайте мой горячий привет всей семье, желаю вам всем здоровья, мужества и долгой жизни. Мечтаю о встрече на Муриной родине, которая мне роднее своей. Оборачиваюсь на звук ее – как на свое имя. <…> Уезжаю в Вашем ожерелье и в пальто с Вашими пуговицами, а на поясе – Ваша пряжка. Все – скромное и безумно-любимое, возьму в могилу или сожгусь совместно. До свидания! Сейчас уже не тяжело, сейчас уже – судьба. Обнимаю Вас и всех ваших, каждого в отдельности и всех вместе. Люблю и любуюсь. Верю как в себя».[271]
Марку на это письмо Марина наклеила на вокзальной почте в Гавре, 12 июня 1939 года, в 16.30. Опуская конверт в почтовый ящик, она, наверное, думала в последний раз обо всех тех русских эмигрантах, среди которых провела столько лет и которые так плохо ее понимали, так строго судили, так мало любили. На самом деле, размышляла она, единственное, чего не могли ей простить соотечественники, – это не столько слишком буйная, слишком современная поэзия, сколько отказ проклинать Россию, вырядившуюся в красные одежки СССР. Но Марина-то знала: под любыми одежками – кожа. И вот эту самую кожу, эту русскую кожу она и надеялась найти, как бы ее ни скрывали пестрые лохмотья советского маскарада…
XVI. Открытие СССР
В Гавре Марина Цветаева с сыном поднялись по сходням советского парохода «Мария Ульянова», на палубах которого уже толпились многие русские изгнанники, торопившиеся вернуться на родину, и испанские республиканцы, бежавшие от режима Франко. Как для первых, так и для вторых путешествие должно было стать завершающим этапом душевных терзаний, выходом из одолевавшей их тоски. В течение всего плавания Марина утешалась миражами: вот-вот ей откроется рай, существующий под тройным знаком – свободы, справедливости и братского понимания. Судно причалило в Ленинграде 18 июня 1939 года. Проходя по знакомым улицам старой столицы, Цветаева с удивлением обнаруживала, что каждая из них способствовала превращению города в гигантский пропагандистский плакат. Везде были лозунги, на любой стене можно было прочесть об успехах советской власти, о победах «тружеников-патриотов», о великом счастье жить под водительством гениального Сталина… Повсюду прославлялись добродетели мирных серпа и молота… Но хмурые лица прохожих и на три четверти пустые витрины магазинов разоблачали радостные утверждения этих рекламных, по существу, лозунгов. Расспрашивая редких знакомых, с которыми ей удалось встретиться, Марина – несмотря на осторожность их в высказываниях – поняла, что все дрожат от страха, как бы на них не донесли в НКВД, грозную государственную полицию. На первый взгляд казалось, будто в СССР существует лишь две разновидности людей: виновные и привилегированные. Между «перекрасившимися злодеями» и «великими героями» не было никакого среднестатистического статуса. Или – или. Черное и белое. Грешники (приговорены!) либо ангелы (безгрешны!). Враги народа либо вместилища всех возможных на свете достоинств. И у тех, кто в данный момент находился на пьедестале, вертелась в голове лишь одна мысль: держать всех, кто внизу, в страхе и лишениях.
Марина надеялась, что это жуткое первое впечатление рассеется, когда она приедет в Москву, которую всегда предпочитала Питеру. Но, прибыв туда поздно вечером после долгого путешествия по железной дороге, она сразу же уловила ту же атмосферу опасливого подчинения и всеобщей подозрительности, какая царила в Ленинграде. Ох, значит, таков он теперь, воздух ее родной страны, с горечью думала она. Сможет ли она дышать им? Что ей здесь делать?
264
Цит. по кн.:
265
Цит. по кн.:
268
Письмо от 12 июня 1939 г. Цит. по кн.:
271
Письмо датировано Цветаевой так: «12 июня 1939 г. в еще стоящем поезде». Цит. по кн.: