– Стоит – не стоит – об этом я давно уже не рассуждаю. У меня в тридцать седьмом арестовали, а в тридцать восьмом расстреляли мужа. Мне жить, безусловно, не стоит, и уж во всяком случае все равно – где и как. Но у меня дочка.
– Да разве вы не понимаете, что все кончено! И для вас, и для вашей дочери, и вообще“.[294]
Однако Марина согласилась поискать вместе с Лидией комнату в городе, надеясь найти свободную и недорогую. К сожалению, поиски оказались бесплодными. Но Лидия вбила себе в голову, что надо изменить настроение Марины, и пригласила ее на литературный вечер к своим друзьям – Шнейдерам. На этом импровизированном вечере Марина согласилась прочесть некоторые из своих старых стихотворений, в частности „Тоску по родине“. Ей аплодировали, ее поздравляли. Этот успех в тесном кругу напомнил ей о временах, когда она мечтала покорять все более широкую и все более открытую для восприятия ее вдохновения публику. Что общего между сегодняшней нищенкой и вчерашней победительницей? Татьяна Шнейдер, которая стала свидетельницей этого „поэтического представления“, так описывает гостью, поразившую ее горделивой нищетой и странным нарядом: „На ней был отвратительный вязаный берет цвета верблюжьей шерсти, какая-то длинная юбка колоколом из очень хорошего синего шелка в вафельку, но от времени или от дороги потерявшая свой цвет. На ногах были сандалии. И еще спортивная курточка с очень хорошими плетеными пуговицами. Вид был жалкий. Глаза желтые глядели с сумасшедшинкой, она все время бегала по комнате и курила. Сначала папиросу, потом, как и мы, махорку. Все время, что она сидела у нас, у нее беспрерывно раскручивалась цигарка, она на минуту приходила в себя и говорила: „У меня опять расклеилось…“ – и очень беспомощно смотрела… Пили чай. Она пила одну и другую чашку, ела хлеб с маслом – один бутерброд и другой, все время отказывалась, и было видно, что она не хочет ни пить, ни есть, а делает то и другое, чтобы отвлечь себя… горько жаловалась, что ничего не понимает из того, что происходит… У нее была потребность исповеди. Она начала каяться, заплакала, сняла очки… она разделась. Сняла курточку и берет. Оказалась – прелестная, стройная, с гибкой талией девушки; руки были схвачены запястьями… Марина Ивановна посмотрела на мои руки и сказала: „Вы так много работаете, а у вас такие красивые руки“, – и горько посмотрела на свои, действительно корявые, но удивительно мило рабочие, высоко подхваченные запястьями. Потом мы еще помолчали. Она нагнулась и поцеловала меня. Стыдно сказать – благословенно поцеловала. Скоро она ушла, чтобы прийти ночевать, но не пришла… Она была близка к концу, но не говорила об этом“.[295]
Прочитала ли Цветаева в глазах Татьяны Шнейдер восхищение, и это подбодрило ее? Покидая уютную квартиру и дружеский круг, она чувствовала себя готовой к новым битвам. Сразу же отправила Муру телеграмму, сообщив, что наконец получила право прописки для них двоих в Чистополе. Но нужно было еще убедиться, что найдется, чем заработать на хлеб насущный.
Воспользовавшись расположенностью к ней Литфонда, Марина отбросила обычную свою гордость и адресовала этому всемогущему сообществу просьбу, чтобы ей предоставили пусть даже и самую черную работу по обслуживанию писателей. „В совет Литфонда. Прошу принять меня на работу в качестве судомойки в открывающуюся столовую Литфонда“. И – подпись: „М. Цветаева. 26-го августа 1941 года“. Ведь не откажут же, в самом деле, ей в возможности мыть, получая жалкие гроши, посуду за братьями-писателями!
Проведя ночь с 27 на 28 августа в общежитии, предназначенном для писателей, находящихся в городе проездом, она отправилась на пристань, чтобы сесть на пароход, идущий в Елабугу. Набережная оказалась полна плачущих женщин. Только что причалили несколько пароходов с ранеными фронтовиками, и их поспешно выгружали в Чистопольском порту, чтобы распределить по местным госпиталям. Марина внезапно почувствовала себя никому не нужной, неуместной. Но ей казалось, что ее собственное отчаяние умножается и оправдывается отчаянием всей русской нации. Ужас царил не только в ее душе – он царил во всей вселенной. Когда и каким образом будет остановлен этот кошмар – для всей России и для нее самой? Поднимаясь на судно, курсировавшее между Чистополем и Елабугой, она была убеждена, что покидает не только твердую землю, но – оставляет за бортом реальность вообще. Все, что за этим последует, может быть только чистым безумием!
На следующий день после прибытия в Елабугу у Марины состоялся серьезный разговор с Муром, который – по-прежнему упрямясь – заставлял ее быть еще настойчивее в поступках. Послушать его, так надо браться с другого конца. В существующих условиях, говорил он, ей нужно 30 августа ехать снова в Чистополь, где на самом деле ничего еще не решено насчет будущего знаменитой русской поэтессы-судомойки, но – что вполне правдоподобно – может быть решено в ее пользу, и Цветаевой окажут эту честь. Из любви к сыну и от усталости Марина согласилась пройти это последнее испытание. Однако 30 августа – вопреки обещанному – она не двинулась с места, словно парализованная самой своей решимостью.
В этот же самый день к ней зашла незнакомая ей девушка – Нина Броведовская, которой хорошо осведомленные соседи сказали, что дом Бродельщиковых, где жили Марина с сыном, скоро освободится, потому что нынешние постояльцы вот-вот уедут. Историю их встречи рассказывает, сведя вместе многочисленные записи этой беседы, Ирма Кудрова.
„Итак, когда Нина пришла в указанный дом, ее встретила как раз квартирантка, которую назвали почему-то учительницей. <…> Отвечая на вопрос неожиданно появившейся девушки, „учительница“ подтвердила, что они с сыном действительно собираются отсюда уезжать. Назван был Чистополь – город, где у них есть друзья: „они помогут нам устроиться“.
И тут-то выяснилось, что сама Нина только что из Чистополя.
Она рассказала, что им с матерью не удалось там найти ни жилья, ни работы, что для Нины главное – устроить мать, потому что сама она непременно уйдет на фронт: она уже успела окончить фельдшерские курсы.
Цветаева пытается отговорить свою юную собеседницу от этих планов.
В Елабуге, по ее словам, жить невозможно, здесь „ужасные люди“, да и во всех отношениях здесь гораздо хуже, труднее, чем в Чистополе.
И фронт – это не для девочки.
Война – это грязь и ужас, это настоящий ад, и смерть на фронте – еще не самое страшное из того, что может там случиться.
– Тем более, – добавила она, – что у вас есть мама. У меня сын, он тоже все время куда-нибудь рвется. Он вот хочет вернуться в Москву, это мой родной город, но сейчас я его ненавижу… Вы счастливая, у вас есть мама. Берегите ее! А я одна…
– Но как же, ведь у вас сын? – возразила Нина с недоумением.
– Это совсем другое, – был ответ. – Важно, чтобы рядом был кто-то старше вас – или тот, с кем вы вместе росли, с кем связывают общие воспоминания. Когда теряешь таких людей, уже некому сказать: „А помнишь?..“ Это все равно что утратить свое прошлое – еще страшнее, чем умереть.
Слова эти тогда же поразили Нину, как поразил ее язык, сама речь женщины, так не вязавшаяся с ее затрапезной одеждой. <…> Долгое время спустя после этой встречи Нина не раз вспоминала услышанное, настолько оно показалось ей значительным; женщина вызывала и симпатию и сочувствие. Запомнить же недавний разговор во всех его подробностях заставили трагические события“.
После того как Нина Броведовская ушла, соседи Марины слышали, как она опять спорила с сыном. Разговор на повышенных тонах велся, как обычно, по-французски. Бродельщиковым, естественно, не удалось уловить его смысла, однако было ясно, что терпение матери на исходе, а мальчик со все большим трудом переносит ее деспотическую любовь. Ведет себя, как будто он еще восьмилетний, а ему ведь уже шестнадцать! В тот же вечер 30 августа взбешенный Мур запишет в своем дневнике: „Мать как вертушка: совершенно не знает, оставаться ей здесь или переезжать в Чистополь. Она пробует добиться от меня „решающего слова“, но я отказываюсь это „решающее слово“ произнести, п.ч. не хочу, чтобы ответственность за грубые ошибки матери падала на меня“.[296]
294
295
Цит. по кн.:
296
Цит. по кн.: