На следующий день, 31 августа 1941 года, по радио сообщили, что немецкие войска форсировали Днепр. Горсовет Елабуги призвал всех жителей городка на субботник: строить взлетную полосу для будущего аэродрома. Каждый, кто поработает, получит буханку хлеба в награду за свои патриотические усилия. Марина послала Мура на расчистку территории. Это займет его, и потом – буханка хлеба тоже не будет лишней в нынешние голодные времена. Хозяев избы дома не было, в течение нескольких часов Марина оставалась одна. И сразу же, как сын ушел, на нее нахлынули самые черные мысли. За несколько дней до того, очередной раз поссорившись с матерью, Мур в отчаянии бросил ей с прямотой плохо воспитанного мальчишки: „Ну, кого-нибудь из нас вынесут отсюда вперед ногами!“[297] Сын был прав, думала она, но совершенно ясно, что первой должна уйти она. У Мура вся жизнь впереди, а она больше ничем не может быть полезна ни своим близким, ни литературе. Чистый ключ вдохновения окончательно замутнен в ее голове водой из-под грязной посуды. Нет, все еще хуже: изгнанница на собственной родине, она никогда ничего не узнает ни о муже, ни о дочери. Живы ли они? Умерли? Или их просто выслали? А она, Марина, как должна воспринимать себя – как живое существо или как живой труп? Вместо того чтобы помогать сыну, она пушечным ядром висит у него на шее. Впрочем, и на своей тоже. Если бы только можно было освободиться от этого тяготящего ее столько лет тела, которое ей пришлось волочить от ошибки к ошибке, от беды к беде… Идея покончить со всем просто ослепила ее – так, будто это был приказ, продиктованный Небом. Если только это не молчаливый приказ Москвы, точнее – НКВД. Этот жуткий спрут – государство – не отпускает ее, только все сильней и сильней сжимает щупальца. Здесь, как и в Ленинграде, как и в Москве, как везде, некая Марина Цветаева – никакая не поэтесса – талантливая или нет, – она даже и не женщина, она просто пешка, которую невидимая рука передвигает по шахматной доске, как ей, этой руке, угодно. А сегодняшняя политика уже просто свела ее к нулю. Чтобы окончательно убедить себя в том, что права, Марина перечитала строки из дневника, занесенные туда давно, почти в другой жизни – утром, по возвращении из тюрьмы, куда она снова понесла передачу Сергею, и передачу в этот раз неожиданно приняли. Значит, он жив! Мелькнул лучик надежды. „Вчера, 10-го, – записывала Цветаева в январе 1941 года в черновой тетради, не договаривая, проглатывая куски фраз, – у меня зубы стучали уже в трамвае, задолго. Так, сами. И от их стука (который я, наконец, осознала, а может быть, услышала) я поняла, что я боюсь. Как я боюсь. Когда, в окошке, приняли – дали жетон – (№ 24) – слезы покатились, точно только того и ждали. Если бы не приняли, я бы не плакала…“ <…>
Короткая запись в другом месте тетради: „Что мне осталось, кроме страха за Мура (здоровье, будущность, близящиеся 16 лет, со своим паспортом и всей ответственностью)?“
И еще запись, вбирающая все частности: „Страх. Всего“.
Оба слова подчеркнуты».[298]
Теперь Марина мысленно подчеркнула их еще раз, второй чертой… Они подытоживали всю ее жизнь после возвращения на родину.
Ужас рос и поднимался в ней, как вода черного болота. Вот сейчас, не сию минуту, так через минуту она погибнет, задохнется, совсем потеряет голову… Она уже не управляет собой, не управляет ситуацией. Нужно действовать, пока не пришли те, кто помешает. Дома никого нет. Можно подумать, они сговорились облегчить ей задачу. Но нужно сделать все очень быстро, если хочешь уйти со сцены с честью.
Марина пишет три письма.
Сначала – сыну.
«31-го августа 1941 года.
Мурлыга! Прости меня, но дальше было бы хуже. Я тяжело больна, это уже не я. Люблю тебя безумно. Пойми, что я больше не могла жить. Передай папе и Але – если увидишь – что любила их до последней минуты, и объясни, что попала в тупик».[299]
Затем – членам Литфонда.
31-го августа 1941 г.
Дорогие товарищи!
Не оставьте Мура. Умоляю того из вас, кто может, отвезти его в Чистополь к Н.Н.Асееву. Пароходы – страшные, умоляю не отправлять его одного. Помогите ему и с багажом – сложить и довезти в Чистополь. Надеюсь на распродажу моих вещей.
Я хочу, чтобы Мур жил и учился. Со мною он пропадет. Адрес Асеева на конверте.
Не похороните живой! Хорошенько проверьте».[300]
И последнее – другу, находящемуся в Чистополе, Николаю Асееву и сестрам Синяковым (его жене, Ксении Михайловне, и ее сестрам – Марии, Надежде и Вере):
«31 августа 1941 г.
Дорогой Николай Николаевич!
Дорогие сестры Синяковы!
Умоляю Вас взять Мура к себе в Чистополь – просто взять его в сыновья – и чтобы он учился. Я для него ничего больше не могу и только его гублю.
У меня в сумке 150 рублей и если постараться распродать все мои вещи.
В сундучке несколько рукописных книжек стихов и пачка с оттисками прозы.
Поручаю их Вам, берегите моего дорогого Мура, он очень хрупкого здоровья. Любите как сына – заслуживает.
А меня простите – не вынесла.
Не оставляйте его никогда. Была бы без ума счастлива, если бы он жил у вас.
Уедете – увезите с собой.
Не бросайте».[301]
Запечатав все три письма, она решительным шагом направилась к выходу из избы. Ее околдовывал крюк на потолке. На самом деле это был просто погнутый гвоздь. Но он казался прочным. Она заметила его еще в день приезда сюда. Что касается веревки, то затруднение было лишь в том, какую выбрать из тех, которыми были обвязаны пакеты, прибывшие с ней в эвакуацию. Когда она научилась делать скользящую петлю? Может быть, в детстве – играя или так, развлечения ради. Ловко и проворно связывая пеньковые волокна, она сама дивилась тому, как легко вспоминаются когдатошние умения. Дальнейшее от нее не зависит. Нет, нужно еще одно усилие: позаботиться о том, чтобы не было видно, что происходит внутри, через окошко, выходящее во двор. Марина завешивает его какой-то тряпкой. Теперь все готово. Ну, вперед!
Когда Бродельщиковы вернулись домой, было уже слишком поздно. Прибежали соседи, столпились вокруг висящего на крюке тела. Ногами Марина почти касалась пола. Люди вскрикивали, суетились, но никто не решался дотронуться до трупа: «Это приносит несчастье!» Наконец кто-то совсем незнакомый вынул Марину из петли. Прибыла вызванная на место происшествия милиция. Врач констатировал смерть. И тут со строительства аэродрома вернулся Мур. Он заметил суматоху у входа в дом и спросил, в чем причина. Соседи по кварталу объяснили ему в чем. Он хотел переступить порог, но ему помешали: зачем было мальчику видеть мать-удавленницу с раздувшимся лицом? Мур, опустив голову, ушел. Женщины за его спиной покрыли тело белой простыней. Когда его увезли в елабужский морг, милиция произвела обыск. В свидетельстве о смерти, в той рубрике, где записывают профессию покойного, секретарь горсовета обозначил кратко: «эвакуированная».
В ту ночь Мур остался у друга – Димы Сикорского. Вот что тот писал много лет спустя: «Я читал некоторые воспоминания, связанные с Цветаевой, где Мур представлен не в самом лучшем свете. Он действительно казался рассудочным, воспринимавшим жизнь с позиции холодной безупречной логики. Но на самом деле он был не таким. В этом я убедился в самую страшную минуту его жизни, когда передо мной вдруг оказался дрожащий, растерянный, потрясенный, несчастный мальчик. Это было в первую ночь после самоубийства Цветаевой. Он пришел ко мне, просил, дрожа, разрешения переночевать. Лишь через несколько дней нашел в себе силы сказать: „Марина Ивановна поступила логично“».[302]
Мур испытывал одновременно отчаяние и облегчение. Марина, которую он обожал, несмотря на беспощадную критику, отравляла его существование своими мимолетными порывами, капризами, постоянными жалобами, непрошеными советами. Он почувствовал себя мужчиной, прежде чем ощутил, что стал сиротой. Чтобы отблагодарить Диму за гостеприимство, он оставил ему на память блузку, кофту и берет, которые были на Марине в день самоубийства. Но – аргументируя этот поступок своей болезненной чувствительностью – сын отказался присутствовать на похоронах матери.
297
Цит. по кн.:
298
Цит. по кн.:
299
Цит. по кн.:
301
Цит. по кн.:
302