Три с половиной года, начиная со встречи с Сергеем Эфроном, оказались самыми безоблачными и счастливыми в жизни Цветаевой. Она преображалась и вместе с нею менялись ее стихи, вбирая такой удивительный для нее опыт беззаботного счастья. Оно переполняло ее, учило радоваться жизни: солнцу, ветру, потрескивающим в камине дровам, колокольному звону, дружеской беседе, лепету дочери, удачной рифме... Два ее письма к В. В. Розанову запечатлели это состояние счастья. Они написаны весной четырнадцатого года.
«Милый, милый Василий Васильевич,
Сейчас во всем моем существе какое-то ликование, я сделалась доброй, всем говорю приятное, хочется не ходить, а бегать, не бегать, а летать...»
И в другом:
«Милый Василий Васильевич,
Сейчас так радостно, такое солнце, такой холодный ветер. Я бежала по широкой дороге сада, мимо тоненьких акаций, ветер трепал мои короткие волосы, я чувствовала себя такой легкой, такой свободной...»
Куда девались ее настороженность, замкнутость, отчуждение от окружающего? Марина словно переродилась и одновременно стала по-новому видеть свою внешность. К двадцати годам она расцвела и похорошела. Как в сказке Вильгельма Гауфа: то ли любовь преобразила ее, то ли счастье, излучаясь от всего ее существа, заставило окружающих видеть ее красивой. Вот как рассказывала о своей первой встрече с Цветаевой актриса М. И. Гринева (Кузнецова). Зима двенадцатого-тринадцатого года, вечер на Курсах драмы, куда Цветаеву пригласили прочесть стихи:
«...зеркало занято! Стройная молодая женщина развязывает, глядя в него, ленты капора. Наконец, ленты развязаны, капор снят, и я вижу пышную шапку золотых волос. Я стою за ее спиной и о-о-й! – какое на ней платье! – Необыкновенное, восхитительное: шелковое, коричнево-золотое, широкое, пышное, до полу, а тонкую талию крепко обнял старинный корсаж. У слегка открытой шеи – камея. – Волшебная девушка из прошлого века!
Себя я чувствую жалкой, одетой безобразно: в узкой короткой юбке с разрезом внизу («как у всех»). А она в этот миг оборачивается от зеркала, и я опять столбенею: нежно-розовое ее лицо строго. Рот сжат. Голова поднята: черты безупречно правильны. Но – глаза! – светлые, и пристальные, и какие-то потерянные, совершенно колдовские глаза...»
Может быть, написанные более полувека спустя мемуары Гриневой несколько преувеличивают ее тогдашнее восхищение, однако и сама Цветаева не осталась равнодушна к происшедшей с ней перемене. Так мучительно все детство и отрочество переживавшая свою полноту, неуклюжесть, казавшийся слишком ярким румянец, она стала себе нравиться. Она заметила свои ярко-зеленые – цвета крыжовника – глаза, пышные золотистые волосы, начавшие виться на концах, свою теперь тонкую и стройную фигуру, стремительную легкую походку. Штрихи автопортрета стали повторяться в ее стихах.
Или:
Или:
Цветаева начала интересоваться одеждой, украшениями, но и в этом искала свой особый стиль. Встречавшихся с нею удивляли не только ее платья вопреки моде, но и многочисленные – как у цыганки – серебряные браслеты и кольца. Их она особенно любила и не однажды воспела.
Бирюза, янтарь, аметисты, богемский хрусталь – вот ее любимые украшения.
Героиня «Юношеских стихов» предстает перед читателем в столь разных обликах и ситуациях, она так не похожа на будущую «взрослую» Цветаеву, что невольно думаешь: молодая женщина примеряет к себе – себя в непривычном новом виде и положении. Это немного и игра, роли, которые она «разыгрывает» перед собой и читателем. Как я буду выглядеть в такой? Или вот в этой? И запечатлев в стихе, как в моментальной фотографии, она рассматривает себя и дает читателю возможность посмотреть и полюбоваться. Вот она в беспричинной юной тоске – может, только оттого, что прошел еще один день жизни? – бродит по вечернему городу:
Безнадежность? Почему, в чем? Сам ритм стиха так плавно-спокоен, слова обычны и обыденны, так внимательна героиня к мелочам, что ощущения тоски и безнадежности не возникает. Может быть, она и правда не находит нужных слов? «Мне грустно и легко; печаль моя светла...» – сказал бы Пушкин.
В какой-то момент Цветаевой явно нравится стилизация под старину: она видит себя как бы вошедшей в одну из картин Константина Сомова: