«Меня прикрепили к чужой семье и карете», – вторит Пастернаку Осип Мандельштам в «Египетской марке». Иногда чувство «чужой» остается навсегда, как у Пушкина.
В раннем детстве ребенок придумывает своих родителей, наделяет их качествами, возможно, им вовсе не свойственными, фантазирует их жизнь и свои с ними отношения. Так возникает детская мифология, где боги и герои – родители. Как настоящая мифология, она живет своей жизнью, развивается, трансформируется. Действующие лица ее не обязательно только прекрасны; как и греческие боги, они бывают жестоки и несправедливы. Может быть, с этого и начинается творчество? Обычный человек расстается с ним с исходом детства, с поэтом оно живет жизнь.
«Страшно подумать, что наша жизнь – это повесть без фабулы и героя, сделанная из пустоты и стекла, из горячего лепета одних отступлений...» – писал Мандельштам. Нет пустоты в повести цветаевского детства, она облекла его в фабулу, создала прекрасную легенду о своей семье и главной героиней сделала мать.
Обращали ли вы внимание, что в рассказах любой женщины ее мать предстает обязательно – красавицей? Любой – но не Цветаевой. Она ни разу не описала внешности матери. Какое ей дело до внешности, когда она чувствовала, знала, что ее мать – существо необыкновенное, ни на кого не похожее? Правда, и сравнивать было особенно не с кем, семья Цветаевых жила сравнительно уединенно. Разве что с героинями романтических баллад и романов, в мир которых мать ввела ее очень рано. На них она и была похожа. Цветаева видит свою мать романтической героиней. Это она создала в семье атмосферу напряженно-возвышенную и бескомпромиссную. В ее безмерном увлечении музыкой, литературой, живописью, а потом и медициной чувствовалась неудовлетворенность. Чем? Почему? Дети не могли этого понять, скорее всего и не задумывались над этим, но в «разливах» материнского рояля, под звуки которого они ежевечерне засыпали, слышалась тоска по какой-то другой, несостоявшейся жизни. Она стремилась свои неосуществленные мечты передать детям, внушить, заклясть – чтобы они воплотили. Она была уверена, что настанет время, когда они поймут и оценят. И не ошиблась. Все это было не просто – высокий лад требовал напряжения. Но даже материнская строгость и требовательность воспринимались как должное – другой матери Цветаева не могла бы себе представить. Разве другая прочла бы с ними столько замечательных книг, рассказала столько необыкновенных историй, подарила бы им такую прекрасную музыку? Марина чувствовала, что в душе матери живет какая-то тайна. В двадцать один год она писала о ней философу В. В. Розанову: «Ее измученная душа живет в нас, – только мы открываем то, что она скрывала. Ее мятеж, ее безумье, ее жажда дошли в нас до крика».
Отец казался незаметен и как будто не принимал участия в их жизни. Рядом с ним постоянно звучало не очень понятное детям слово «музей», которое они воспринимали иногда как имя или звание человека. И. В. Цветаев записал в дневнике весной 1898 года, когда в доме было особенно много посетителей по делам музея: «...детвора, заслышав звонок, кричала на весь дом: „папа, мама, няня – еще Музей идет...“»[3] Отец был не просто занят хлопотами по созданию первого в России музея классической скульптуры, но целиком погружен в это дело, ставшее смыслом его жизни. Его мир был детям недоступен и далек. Однако отцовская преданность идее, пример его неустанного трудолюбия не прошли для Марины даром, стали частью ее характера. В раннем стихотворении Цветаевой «Скучные игры» игра «в папу» изображена так:
Отец был добр, мягок, он сглаживал и уравновешивал страстную нетерпимость матери. Однако само его спокойствие и отрешенность от домашних дел отдаляли Ивана Владимировича от жизни детей... Он казался обыкновенным и его отсутствие незаметным. В. В. Розанов, бывший в свое время студентом профессора Цветаева, в некрологе писал о его внешней заурядности: «...Иван Владимирович Цветаев ... казалось, олицетворял собою русскую пассивность, русскую медленность, русскую неподвижность. Он вечно „тащился“ и никогда не „шел“. „Этот мешок можно унести или перевезти, но он сам никуда не пойдет и никуда не уедет“. Так думалось, глядя на его одутловатое с небольшой русой бородой лицо, на всю фигуру его „мешочком“, – и всю эту беспримерную тусклость, серость и неясность».
Не правда ли, слишком «объективное» —особенно для некролога – описание? Конечно, дети не воспринимали отца так, но то, что он «не от мира сего» (во всяком случае, не от их с матерью мира), они не могли не чувствовать.
Мать безусловно его затмевала. Ее картинами были увешаны стены, ее музыка, ее бурный темперамент, ее блеск были наглядны и восхищали. А что привлекательного для детей в отцовской сдержанности и тихости? Однако, характеризуя своего бывшего профессора, Розанов не остановился на только внешнем описании. Он продолжил: «"Но, – говорит Платон в конце „Пира“ об особых греческих „тайниках-шкафах“ в виде фавна: – подойди к этому некрасивому и даже безобразному фавну и раскрой его: ты увидишь, что он наполнен драгоценными камнями, золотыми изящными предметами и всяким блеском и красотою". Таков был и безвидный неповоротливый профессор Московского университета, который, совершенно обратно своей наружности, являл внутри себя неутомимую деятельность, несокрушимую энергию и настойчивость, необозримые знания самого трудного и утонченного характера»[4]. Эти скрытые отцовские богатства не прошли для Марины впустую, вошли в ее натуру. Но лишь спустя жизнь пришло осознание «тихого героизма», скрывавшегося за внешней обыденностью отца. Сейчас же, в детстве, отец был старым и скучным, мать – молодой и необыкновенной. Их тянуло к матери. К тому же мать естественно ближе к детям, ведь главная часть жизни отца проходила вне дома, – и они чувствовали, что настроение в доме зависит от нее.
3
История создания музея в переписке профессора И. В. Цветаева с архитектором Р. И. Клейном и других документах (1896—1912). В 2 т. М.: Сов. художник, 1977. Т. 2. С. 12 (далее цитируется без ссылок).