«Мы вышли на белую от солнца, пустынную площадь, и солнечный свет, отражённый всеми её плоскостями, больно ударил по глазам, – вспоминала Ариадна Эфрон. – Мы почувствовали палящую городскую жару, слабость в коленках и громадную пустоту внутри – от этой невстречи. Марина стала слепо и рассеянно нашаривать в сумке папиросы и бренчать спичками. Лицо её потускнело. И тут мы услышали Серёжин голос: „Марина! Мариночка!“ Откуда-то с другого конца площади бежал, маша нам рукой, высокий, худой человек, и я, уже зная, что это – папа, ещё не узнавала его, потому что была совсем маленькой, когда мы расстались, и помнила его другим, вернее, иным, и пока тот образ – моего младенческого восприятия – пытался совпасть с образом этого, движущегося к нам человека, Серёжа уже добежал до нас, с искажённым от счастья лицом, и обнял Марину, медленно раскрывшую ему навстречу руки, словно оцепеневшие.
Долго, долго, долго стояли они, намертво обнявшись, и только потом стали медленно вытирать друг другу ладонями щёки, мокрые от слёз»[28].
В те дни Марина и Сергей подолгу бродят по Берлину, рассказывая о себе и внимательно прислушиваясь и присматриваясь друг другу. Иногда встречаются со старыми знакомыми; знакомятся с новыми людьми. Так, Марина познакомила мужа с известным публицистом Романом Гулем. Гуль, как и Эфрон, был участником «Ледяного похода», который оба прошли зимой 1918 года[29].
«…С Мариной Ивановной отношения у нас сложились сразу дружеские, – вспоминал Гуль. – Говорить с ней было интересно обо всём: о жизни, о литературе, о пустяках. В ней чувствовался и настоящий, и большой, и талантливый, и глубоко чувствующий человек. Да и говорила она как-то интересно-странно, словно какой-то стихотворной прозой, что ли, каким-то „белым стихом“.
Помню, она позвала меня к себе, сказав, что хочет познакомить с только что приехавшим в Берлин её мужем Сергеем Эфроном. Я пришёл. Эфрон был высокий, худой блондин, довольно красивый, с правильными чертами лица и голубыми глазами… В нём чувствовалось хорошее воспитание, хорошие манеры. Разговор с Эфроном я хорошо помню. Эфрон весь был ещё охвачен белой идеей, он служил, не помню уж в каком полку, в Добровольческой армии, кажется, в чине поручика, был до конца – на Перекопе. Разговор двух бывших добровольцев был довольно странный. Я в белой идее давно разочаровался и говорил о том, что всё было неправильно зачато, вожди армии не сумели сделать её народной и потому белые и проиграли. Теперь – я был сторонником замирения России. Он – наоборот, никакого замирения не хотел, говорил, что Белая армия спасла честь России, против чего я не возражал: сам участвовал в спасении чести. Но конечной целью войны должно было быть ведь не спасение чести, а – победа. Её не было. Эфрон возражал очень страстно, как истый рыцарь Белой Идеи. Марина Ивановна почти не говорила, больше молчала. Но была, конечно, не со мной, а с Эфроном, с побеждёнными белыми. В это время у неё был уже готов сборник „Лебединый стан“…»[30]
Эти воспоминания Романа Гуля в свете нашего повествования очень важны, ибо показывают, что, оказавшись в эмиграции, Эфрон поначалу был «охвачен Белой идеей», но отнюдь не разочарован в ней, как некоторые пытаются в этом убедить. По крайней мере – поначалу.
И всё же Эфрон угнетён. Угнетён и унижен. Правда, другим. В «русском Берлине» любой чих распространялся со скоростью звука: на бульваре Курфюрстендамм чихнул – на Прагерплац вздрогнули. С той же предательской скоростью до Эфрона дошли слухи об очередном романе жены уже здесь, в Берлине. На этот раз – с издателем «Геликона» Абрамом Вишняком.
Начавшаяся было возрождаться прерванная семилетней разлукой семейная идиллия начинает рушиться. В глазах Сергея появляется пустота: он по-прежнему одинок. Прожив в Берлине две недели, Эфрон уезжает в Прагу. Пришибленный и отчаявшийся. Вновь обманутый…
Берлинский период жизни Марины Цветаевой продлится недолго – до поздней осени 1922 года.
Ариадна Эфрон: «Маринин несостоявшийся Берлин. Не состоявшийся потому, что не полюбленный; не полюбленный потому, что после России – прусский, после революционной Москвы – буржуазный, не принятый ни глазами, ни душой: неприемлемый. В капитальности зданий, традиционном уюте кафе, разумности планировки, во всей (внешней) отлаженности и добротности города Марина учуяла одно: казармы.