Когда мы вышли из поезда, нас развели по хозяевам.
Кто-то узнал, что я говорю по-французски, и меня определили в дом к какому-то высокопоставленному чину. Сейчас же дали поесть. И началась совершенно новая моя жизнь.
В этом доме я пробыла недолго. Вскоре меня подарили другому хозяину, — вернее, хозяйке, у которой я должна была делать всё: и на кухне, и уборку…
Ее дом был недалеко от Берлина, в Потсдаме.
Это была громадного роста тетка, грубая, страшно властная, с вечно красным лицом, которое всё шло пятнами.
Она владела винными погребами. Я не видела ее пьяной, но думаю, что она пила.
Мужа у нее не было. Он то ли уже умер, то ли был на войне. А жила она с дочкой, девушкой, такой же властной, как сама, которая, однако, боялась матери, и сыном, подростком лет четырнадцати — пятнадцати. Он еще учился в школе.
У меня была в доме комната, маленькая, для прислуги. В ней хорошая кровать, стол, всё чисто, аккуратно.
По-немецки я не понимала. Но вся атмосфера дома была жуткая, давящая. Я молча исполняла всю свою работу.
Однажды я стала свидетельницей страшной сцены.
Сын, мальчик, кажется, не приготовил уроки или выучил не то, что задали, — я уж не знаю, чем он провинился. Только я видела, что мать бросилась на него, а он побежал вокруг стола — у них в столовой был большой круглый стол, — и в руках у нее что-то тяжелое, она гонится за ним, в ярости у нее ходят желваки, а он убегает, кричит: «Дас ист генук, мутер!» «Хватит! Хватит!..» А она: «Я тебе покажу! я тебя научу!..» И еще, и еще…
Я как это увидела, на меня напал такой ужас, что я решила повеситься.
В моей комнате, на потолке, был огромный крюк. Я убежала к себе в комнату и боялась из нее выйти.
Я сидела и смотрела на этот крюк и думала: «Всё, — я больше не могу, я повешусь, и кончатся мои мучения…»
Но ко мне пришла эта моя знакомая, деревенская женщина, с которой мы вместе ехали. Она каждое воскресенье приходила ко мне в гости.
И я говорю ей:
— Я тебе должна сказать, — я больше не могу! Я хочу покончить с собой…
Она:
— Манечка, что такое?! Что вы говорите! Вы такая чу'дная, такая красивая… Манечка, не говорите так…
Она очень испугалась:
— Это грех, грех, не делайте этого!
Она встала передо мной на колени и всё говорила:
— Нельзя, нельзя! Ну, пожалуйста, не надо, Манечка! Не надо!..
Она так зудила, зудила, зудила, что я не повесилась.
Если б не она, я бы не остановилась, потому что я уже дошла до края.
Однажды я что-то делала по хозяйству и порезала себе палец. Я перевязала его, но пользоваться рукой уже так свободно не могла. А мне предстояло мыть в доме окна. Я говорю хозяйке:
— Мне очень больно, я не могу сейчас мыть окна.
Она зло посмотрела на меня, будто я была виновата в том, что порезала палец, и сказала:
— Ничего — вымоешь! И это и следующее…
И я сказала:
— Яволь[18].
Два раза в месяц, каждое второе воскресенье, нам разрешалось выйти из дома и гулять в городском парке, где очень красиво, дворцы, и всё прибрано.
Мы были все соответствующе одеты, в пакостную униформу, кто в красном, кто в синем. И на рукаве у меня был знак, повязка, что я русская. Кажется, желтого цвета.
И как-то раз я гуляла в этом большом парке, ходила взад-вперед. А на скамейке сидел пожилой человек, интеллигентного вида. Он смотрел, смотрел на меня, и я заметила, что он провожает меня глазами.
Когда я еще раз прошла мимо него, он предложил мне сесть рядом:
— Зетцен зи зих.
«Садитесь». Я села на скамейку. И мы разговорились.
Оказалось, что этот пожилой человек, немец, жил когда-то в России, в царской России, и преподавал в Петербургском университете. Не то математику, не то физику, — не помню. И он влюбился во француженку, мадемуазель, которая тоже приехала в Россию и служила в каком-то доме. Они поженились, и он до того, как всё развалилось, жил в Петербурге, а потом вернулся в Германию. Он очень любил русских и, конечно, ненавидел большевиков.
Он расспросил меня, кто я и что я. Я ему рассказала. И он мне сказал:
— Я смотрю на вас, и мне так тяжело на душе! Ужасно, что вам приходится делать то, что вы сейчас делаете… Хоть это моя страна, мне стыдно за нее… Это все ужасно, ужасно!..
Когда я заговорила, он, конечно, понял, что я раньше не занималась тем, что мыла с утра до вечера полы.
И он сказал:
— Я постараюсь вам помочь.