У бабушки было двое детей: дочь, тоже Елизавета, Лили', которую я звала мамой, и сын Ася, Александр. Он служил во флоте и был любимцем бабушки. Я помню, иду через гостиную, и там большой портрет его. Во весь рост. Он в своей морской форме, очень красивый, породистый такой.
Однажды Ася пошел, как обычно, в свой клуб играть в карты. Он сидел и играл. В это время открылась дверь и ввалился какой-то совершенно пьяный офицер, который, проходя мимо Аси, мазнул перчаткой по его лицу. Это было страшное оскорбление. Уф! И это был конец. Александр встал и вызвал его на дуэль. Ничего другого он сделать, по установленным там правилам, не мог. Но до дуэли дело не дошло. Ася пришел к себе, — он жил уже отдельно, в части, — и застрелился. В двадцать один год.
Бабушка чуть не сошла с ума от горя. Красавца, подобного Асе, просто не было. И бабушка зацепилась за меня. У ее дочери, Лили, уже была своя дочь, Ольга, которую назвали в честь моей матери. Она была старше меня на полтора года.
А моя мать после моего рождения вышла замуж и уехала в Париж. Я ее совершенно не помнила и никогда не принимала за маму.
Мамой я звала дочь бабушки, Елизавету, Лили. Она была моей тетей, но все равно она для меня мама. А Ольга была, значит, моей сестрой.
Про своего отца я совсем ничего не знаю. Отчество Владимировна у меня от дедушки.
Лили сказала мне: «Не смей называть меня иначе, как мама. Я твоя мама, я тебя люблю, и ты делай что хочешь, а бабушка пусть помалкивает…» — и чмок меня, чмок, чмок…
Прошу прощенья за то, что воспоминания у меня не очень связные. Вспоминаешь кусками, наплывами. Прошло почта восемьдесят лет с тех пор, как всё было, и многое я уже не помню.
Дедушка был князь Голицын. Для меня это был бог, — он был неописуемой красоты. Я сейчас вспоминаю его в полном наряде, в военном мундире, с орденами. Его взяли вскоре после 17-го года, посадили в тюрьму и увезли в Москву, в ЧК.
Мы жили на Фонтанке. Голицыны были небогаты, дом у них был не собственный, они его просто снимали.
Но я помню, на полу одной из комнат лежала огромная шкура белого медведя, и мы с Ольгой любили на ней играть. Эту шкуру мы почти сразу продали. Помню широкую тахту, покрытую покрывалом с шелковыми кистями, их было штук пятнадцать или двадцать, свисающие, легкие. Помню комод, с инкрустациями, он назывался буль, по известному стилю мебели. В нем было множество ящиков, ящичков, и там все такое интересное, разные штучки, такие и эдакие, зеленые, красные, синие платки. И мы с Ольгой шпильки туда пихали, только чтобы открыть ящики, и всё там тормошили, переворачивали.
Потом, после обыска, всё это забрали, и мы остались без всего, фактически на улице.
Когда арестовали дедушку, князя Голицына, и он уже сидел, наверное, полгода, бабушка поехала в Москву просить за него, чтобы его освободили.
Она выстояла очередь к жене Горького, которая была председателем Красного Креста. Стояла и ночь и день и наконец вошла к ней в кабинет.
Бабушка упала на колени и стала просить за мужа.
Жена Горького сказала бабушке: «Встаньте. Я сделаю всё возможное, чтобы вашего мужа освободили».
И бабушка вернулась с дедушкой. Я была еще маленькая.
А дедушка никак не мог понять, что вообще происходит?! за что он — князь Голицын — вдруг — мог быть схвачен — и упечен в тюрьму! Только за то, что он князь Голицын? Он же ничего, абсолютно ничего не сделал дурного, за что его можно было бы сажать. Если б он еще кого-нибудь поколотил, или сотворил что-то еще ужасное. Нет, ничего подобного.
Он был чудесный, спокойный, невозможно красивый старик. У него была только одна слабость — бегал за девчонками, которые приходили работать в доме.
Прожил он после освобождения недолго. Он был совершенно сломлен. Тюрьма и арест его подкосили.
У нас в детстве была гувернантка, молодая француженка. Звали ее Мату'. Мы ее очень любили. «Мату! Мату!» — кричали мы ей, маленькие дети. Она всегда громко:
— Enfants, enfants! (Дети, дети!) Пора спать идти! пора спать!