XXIV. Лорд Гэмпстед опять у Марион
Квакер был совершенно в руках дочери. Чего бы она ни пожелала, он согласился бы на все. Когда она сказала ему, что желала бы съездить в Лондон на несколько дней, он, конечно, ей не противоречил. Когда она объяснила, что хочет это сделать для того, чтобы повидаться с лордом Гэмпстедом, он только печально покачал головой и молчал.
«Конечно я приеду, так как вы этого желаете, — писала Марион своему другу. — Каких бы ваших желаний я не исполнила, кроме тех, которых у вас и быть бы не должно. Мистрисс Роден говорит, что я должна ехать в город, чтоб выслушать нотацию. Не будьте ко мне очень строги. Не думаю, чтоб вам следовало просить меня делать то, чего, как вы знаете, я сделать не могу. О, мой милый, как бы я желала, чтоб все было кончено, чтоб ты был свободен».
В ответ на это письмо, да и на другие в том же роде, он писал ей длинные послания, в которых старался сдерживать уверения в своей любви, с целью тем вернее убедить ее посредством логичности своих доводов. Он говорил ей о воле Божией, о грехе, который она возьмет на душу, решившись предвещать действия Провидения. Он много говорил об узах, которые соединили их, когда они объяснились друг другу в любви. Он пытался объяснить ей, что она не вправе решать такой вопрос самовольно, не справляясь с мнением тех, кто должен знать свет лучше, чем она его знает. Если бы был совершен коротенький обряд, она была бы обязана повиноваться ему, как мужу. Неужели она и теперь не обязана была признать его право, разве не ее явный долг был слушаться отца, если уж не его? В конце четырех, тщательно написанных, полных страниц, вдруг прорывалось два, три выражения, говорящие о страстной любви. Едва ли нужно говорить, что, насколько переполненные рассуждениями страницы не имели для Марион никакого значения и ни в чем ровно ее не убеждали, настолько же эти несколько слов были для нее хлебом насущным.
Она понимала его, давала ему настоящую цену. Он был так искренен, что даже самые преувеличенные его выражения не могли быть не искренними. Что же до его рассуждений, она знала, что источник их — страсть. Она не сумела бы логически доказать ему это, но он безусловно ошибается. Она не была обязана прислушиваться ни в какому другому голосу, кроме голоса собственной совести. Она обязана была не подвергать его огорчениям, которые достались бы ему на долю, если б он сделался ее мужем. Она не знала насколько он окажется слабым или сильным, когда придется нести бремя горя, которое несомненно обрушится на него, когда она умрет. Она слыхала, а отчасти и видала, что время всегда уменьшает тягость этого бремени. Может быть, лучше было бы, чтоб она умерла поскорей. Она начинала думать, что он будет не в состоянии приискивать себе жену, пока она жива. Она постепенно, но вполне убедилась в его сердечном постоянстве. Ей говорили, что большинство мужчин не таково. Когда она только что полюбила его, она не думала, что он окажется таким.
«Конечно, — писала она, — я буду дома во вторник, в два часа. Разве я не всякий день и не во все часы — дома? Мистрисс Роден не будет, — так как вы этого не желаете, хотя мистрисс Роден всегда была вам другом. Конечно, я буду одна. Папа всегда в Сити. Быть милой с вами! Конечно, я буду с вами мила. Как могу я неласково обращаться с единственным существом, которое люблю больше всего на свете? Я постоянно думаю о вас; но действительно бы желала, чтоб вы так много не думали обо мне. Мужчина не должен так много думать о девушке, а лишь так, в свободные минуты. Не думала я, что так будет, когда разрешила вам любить меня».
Все утро знаменитого вторника, перед отъездом из дома, он не только думал о ней, но пытался привести в порядок доводы, которые могли ему понадобиться — с целью, в конце концов, убедить ее. Он совершенно не понимал, как бессильны были его доводы, по отношению к ней. Когда мистрисс Роден говорила ему о нравственной силе Марион, он поверил ей только отчасти. Во всех маловажных вопросах, Марион была перед ним слаба, как истая женщина. Когда он говорил ей, что то или другое прилично и хорошо, она принимала это как евангельскую истину, потому что говорил это — он. Даже когда она заглядывала ему в лицо, в ней сказывалась часть прежнего благоговейного страха. Потому что он был аристократ, а она дочь простого квакера; в их отношениях, несмотря на идеальную любовь, все еще проглядывало неравенство положений. Казалось естественным, что он должен приказывать, а она должна повиноваться. Как же после этого могло быть, чтоб она не послушалась его в этом важном вопросе, который был для него таким существенным? А между тем, до сих пор, ему никогда не удавалось хоть сколько-нибудь убедить ее.