И, выйдя из переулка, узнал дебоширов. Господин судебный исполнитель, а с ним этот… как его… свояк секретаря управы… домой, видать, направляются… Домой изволят идти…
Глянул он еще раз им вслед, подумал-подумал немного — и повернул назад, в переулок.
Тем временем Маришка тоже вышла из лавки. «Ну и ну!..» — удивилась она, чуть не растянувшись прямо у выхода: совсем позабыла, что тут еще две ступеньки. Нельзя описать словами, как она себя чувствовала. Казалось ей, что, пока она была в лавке, на улицу опустился туман и туман этот тихо звенел, вроде бы пел даже. С детских лет еще помнила Маришка песню одну, про деву Марию и про дитя ее, младенца Иисуса, и вот сейчас эта песня звучала в ней, где-то совсем глубоко, и звучала вокруг нее, в воздухе, и слова в ней были все перемешаны: и ясли, и Яника, и сапожки, и пастухи, и блестящий талер. Если б не знала она, что горло ее осипло давным-давно, пожалуй, запела бы тоже, прямо сейчас. И в третий раз прояснился в ее голове божий промысел. Не удержалась она, чтобы снова не вынуть талер. Посмотрела, как он сияет в ее ладони, и опять возвела глаза к небу:
— О господь наш всемилостивейший, на небеси восседающий, не оставляешь ты в горе несчастных рабов твоих. Ведь опять же, зачем? О, зачем не позволил ты мне разменять этот талер, если не из великой благости своей? Пускай весь, нетронутый достанется он мальчонке. Снова дал мне бог вкусить от щедрости своей. О чудо небесное! О драгоценный господь наш спаситель!.. Привалилась она на минутку к каким-то воротам, чтобы всласть помолиться. А когда молитву закончила и собралась идти дальше, не отпустили ее ворота. Удержали, будто невидимым клеем: только хочет она идти, сразу обратно валится, и опять валится, и опять…
А жандарм тем временем снова вышел из переулка, «Ага — подумал он, увидев Маришку, — все-таки есть кое-что…» Улов правда, не бог весть какой, да все равно он уже собрался в участок, погреться, в утреннюю газету к ефрейтору заглянуть, а так по крайней мере и повод будет.
Словом, опять Маришка в каталажку попала. На этот раз была она там одна. Только пригрелась было и задремала чуть-чуть в уголке, как входит ефрейтор.
— Эй, это еще что такое? Ты опять тут? — и вопросительно смотрят на гайдука. — А? Ковач! Да? Керестури ее привел?
— Ваша милость, целую ручки, дозвольте великодушно…
— Цыц! Ковач! Дай-ка ей веник, пусть подметет. И заодно в коридоре. Пьяная свинья!..
Что оставалось Маришке делать? Побрызгала она пол, вымела и дежурную комнату, и камеру, и коридор, под конец даже немного во дворе подмела перед входом. А только управилась, тащит ей гайдук с чердака ворох всякой одежды: ментиков, брюк, жилетов, вперемешку новых и в пятнах, старых, но всех одинаково пыльных.
— Вот тебе щетка. И чтоб все было честь по чести!
— Дозвольте нижайше, ваша милость…
— Цыц! Нечего сложа руки сидеть!
Дело уж к вечеру шло, а одежды нечищеной больше половины еще оставалось. «Пойду, — подумала старая Маришка, — пойду к нему снова, пусть хоть убьет меня господин гайдук, а попрошу его, чтоб отпустили, мальчонка-то со вчерашнего дня, бедный, сапожек ждет, завтра утром будут детишкам подарки давать…»
В участке народу набилось, яблоку негде упасть. Гайдуки, жандармы, дворники. Как раз ввалилась куча возчиков, отчитаться о какой-то работе по городу. И занимался с ними Маришкин гайдук. Сидел он за столом, к ней спиной, и записывал, что ему возчики говорили по очереди. Рядом другой гайдук стоял, смотрел, как он пишет. У того под мышкой были бумаги какие-то, целая пачка в грязной холстине. Он только вернулся из города, ходил разносить.
— Как же мне его позвать-то сейчас? — колебалась Маришка. Но когда она уже собиралась обратно уйти к своим ментикам, гайдук-разносчик заметил ее за спинами и подошел к ней, думая, что она с улицы.
— Тебе чего тут? — рявкнул он на нее.
— Очень нижайше прошу, ваша милость…
— Брысь отсюда! У нас не подают!
— Да я, ваша милость, только прошу нижайше…
— Брысь, говорю! Убирайся, пока в кутузку не посадили! — гаркнул на нее гайдук и, открыв дверь, вытолкал Маришку взашей.
Сделал он это по доброте душевной, полагая, что она пришла побираться и по незнанию забрела в такое место, где ее вполне могут наказать за попрошайничанье без разрешения.
Так опять оказалась Маришка на свободе. Правда, промысел божий стал ей казаться уже немножечко странным, и, бредя по улице прочь, она теперь бормотала что-то насчет дурного сглазу: ведь это же надо, какие чудеса с ней творятся, не иначе как дело нечисто… В самом деле, даже зимнее солнце, перед тем как уйти на покой, изливало на все вокруг непривычный какой-то, зловеще желтый свет, отчего все темное: подворотни, двери в подвал, отверстия сеновалов — казалось аспидно-черным, а светлое: беленые стены, снег — полыхало слепящим» сиянием, и потому вокруг было как-то тревожно и беспокойно. Даже мутная, пенистая вода в канаве у мельницы убегала под арку моста, словно холодный и злобный зверь, торопящийся спрятаться от человеческого взгляда.
Маришка больше уж не раздумывала, куда ей пойти. Она двинулась прямиком в цыганскую слободу и через короткое время уходила оттуда с сапожками. Ни полгроша не уступила ей цыганка, так что Маришке нечего было теперь и мечтать съесть какой-нибудь бублик — это с утра-то! — и пропустить стаканчик спиртного. И все же она шла домой, чувствуя на душе странную, незнакомую легкость. Время от времени она поднимала сапожки, любовно оглядывала их со всех сторон, потом возводила глаза к небу. И, не останавливаясь уже, на ходу возносила благодарственную молитву:
— О господи всеправедный, милосердный, на небеси обитающий, не оставил ты нас, бедных слуг твоих, добротою своею. Знаю, не ради меня, а ради дитяти малого…